На главную /

24.02.2015

ЕРОФЕЕВ Сергей, г. Новокузнецк

Подъем к Аннапурне

...будет ли завершением, будет ли окончательным ответом достижение поставленной цели?
Люсьен Деви, из Предисловия к книге Мориса Эрцога «Аннапурна»

Часть первая

1.
Подъем к Аннапурне. Если бы я писал книгу о своей нынешней жизни или том странном подобии жизни, которым я теперь вынужден жить, я бы назвал ее именно так. Но писать книгу я не могу. И причин тому несколько. Во-первых, мне нечем. Совсем нечем. Да и не на чем. Кончились чернила и нужно заправить ручку. И достаточного количества бумаги не сыщешь в моей квартире. Все это, разумеется, можно разыскать в городе, можно позаимствовать даже германскую машинку «Торпедо». Да я мог бы поступить даже проще... Но... Во-вторых, я просто не могу это делать. Бывает ведь так: думаешь, думаешь, силишься написать что-то, – только вроде бы начал, только поставил первую запятую, – и мысли начинают путаться, смешиваться, и забываешь – что сказать-то хотел. Вот и у меня сейчас так же. Не могу писать и все тут. Даже если я добуду чернила, кипу бумаги и машинку «Торпедо», даже появись они прямо вдруг на квадрате стола, это ничего не изменит. Ну, а в-третьих… Кстати, как странно: если есть «во-первых» и «во-вторых», – обязательно найдется и «в-третьих». Читать это некому. Они там читать не будут. Они пьют, они трахаются, они льют воду на адские мельницы, лают и кукарекают, кормят гепардов, щиплют павлинов, рубят деревья зимнего сада и засыпают в лужицах пунша. Они не станут меня читать.
Да, кстати, есть еще и «в-четвертых». Знаю, это почти удивительно, но я начал все забывать. Ну, не совсем все. И точно не помню, когда начал. Но факт остается фактом – я многое просто отказываюсь запоминать. Именно такое чувство. Будто самый мой мозг не хочет вбирать в себя лишние мысли. Я не говорю сейчас о событиях, они почти не происходят в этой квартире. Нельзя же, в самом-то деле, считать событием чашечку кофе, который я не помню чтобы варил – из зерен, которые не помню, чтоб покупал. Или поход в сортир. Пересчет пятен плесени на стенах. В этих стенах время размыто. Иногда кажется, что мой кофе был здесь всегда. Или я создаю его, когда созревает желание. Не варю, а сразу так – в чашке. Или что сам я творю и сортир, и новую плесень под потолком. Я вообще научился сотворять здесь предметы. Это я создаю их. Я почти убежден. Вот, например, желтеющая в углу газета, где сказано, что Морис Эрцог взял Аннапурну. Покорил неистовую богиню. Я газету не покупал. То есть не помню, чтоб покупал ее. Да ведь и не на что. Может, мой милый Харон занял мне денег? Может, я взял ее там, на столике в гостиной или салоне? Или мне всучил ее Габи? Все это равновероятно и равноневероятно. Я б не хотел создавать ее сам. Я бы расстроился, если бы вспомнил это.
Инсульт у меня был в двадцать пять лет. Двадцать пять. Не люблю я такие числа. Люди в них слабо верят и начинают поглядывать. Но это – чистая правда. Не в двадцать три, не в двадцать шесть. Не в двадцать четыре с половиной. В двадцать пять лет. Двадцать четыре и десять лучше округлять именно до двадцати пяти. Всегда был в этом уверен. Зачем я говорю это? Чтобы вспомнить о том, как тренировал память. Очень сложно жить, когда ты забываешь. Когда забываешь, что ты забываешь. Ведь в этом случае – все опять как всегда, и не знаешь, что позабыл что-то, пока не будет уже слишком поздно. Помню, для начала я завел записную книжку. Дурень. Я позабыл ее где-то в первый же день. Честное слово, самым лучшим оказались маленькие бумажные листочки, где я ручкою писал, что надлежит сделать: планы, имена, встречи, фамилии. Эти листочки я клал в карман рубашки. Они были всегда со мною, и я мог перебирать их и узнавать о встречах, именах, ну обо всем этом. Проблема была в другом. Как не забыть о самих листочках. Ну, то есть как вспомнить, что их нужно перебирать, как узнать, что они ждут своего часа в кармане рубашки? Я исхитрился – ставил на тыльной стороне левой руки жирный чернильный крест. Каждый раз, когда руки представали перед моими глазами, этот нелепый крест выводил из равновесия настолько, что я вспоминал о потребности что-то сделать, ощупывал себя и находил эти злосчастные листочки.
Как видите, у меня долгие и непростые отношения с собственной памятью. О чем это я? А, да. Я тренировал память с тех пор постоянно. Пока не поселился здесь окончательно. И память моя со временем сделалась великолепна. Я помнил Гете наизусть, Библию главами, классиков десятками страниц, всех, с кем встречался когда-либо, по именам и в лицо. Так удивительно, что я не помню этого дурацкого кофе и покупки этой дрянной газетенки. И имени моего, – как бы правильнее выразиться, перевозчика… – как глупо, наверное потому я мысленно и называю его Хароном, – я тоже не помню. А ведь он конечно же говорил мне. Может быть, занять у него денег на чернила и на бумагу? Это стоит обдумать. С другой стороны, он не очень-то разговорчив. Может быть, он и не говорил мне. Или же я не спрашивал. В любом случае это явно не имеет существенного значения.
Единственное, что меня выводит из равновесия сейчас – эта желтая газетенка. Ненавижу, когда в прессе пишут неправду. Не переношу. Морис Эрцог. Морис Эрцог покорил Аннапурну. Как глупо! Как бесчеловечно! Ведь надо же было так написать! И зачем? Чтобы меня позлить? Кто это сделал? Кто сунул мне эту старую тисканую газету? Явно – кто-то оттуда. Скорее всего – Габриэль. Возможно, это даже приглашение. И если это приглашение, то сегодня придется ехать. Я ведь не могу отклонить его. Это не по правилам. Это невежливо. Все обидятся. И не станут приглашать меня больше. И тогда я останусь без единственной возможности быть в кругу людей, видеть женщин, курить. И пусть они купаются в ваннах «Моэта» и «Мумма», в конце-то концов, они тоже – люди. И, по своему, я даже немного люблю их. Они так любезны, что посылают за мною своего Харона, и мне не приходится напрягаться, чтобы добраться туда. Но какое жестокое приглашение. Воистину они меня дразнят, и я не верю, что они хотят мне добра. Иногда мне кажется, что я сам творю их, чтобы все изменить, чтобы изменить свое прошлое, чтобы в статье стояло другое имя. Мое имя. Мое славное, звучное имя, которое я от всех скрыл. И сегодня, как и всегда, лишь только наступит час, я поеду туда с надеждой исправить прошлое. Воздать себе по заслугам, чтобы эта постылая бытность не наступила. Вернее, чтобы она и не наступала. Даже и не пыталась. Никогда. Ни до, ни после. Чтобы забыть окончательно и бесповоротно эту квартиру, эту газету, этот тлетворный город. Забраться на Аннапурну, возлюбить ее как самое себя и позабыть о ней. Отныне и во веки веков.

2.
Меня зовут Антон. Это не мое имя, но меня так зовут. Я приучил всех, чтоб меня так звали. Но не потому, что имя это уж очень мне нравится. Скорее, даже наоборот. Но у всего есть причины. Думаю, что моего перевозчика зовут так же, только он об этом не скажет. Когда он прибудет, а это случится сегодня вечером, обязательно поинтересуюсь. Если не забуду. Конечно же не всерьез, а так. Забавы ради. Он ведь все равно не ответит. Я его знаю. Я сказал – вечером? Вечер для меня понятие относительное. В этой квартире всегда мрачновато. Я не раздергиваю окон и постоянно пользуюсь электричеством. И стенными часами.
Я люблю выезжать с Хароном. Это разнообразит мое подобие жизни. Да, я предпочел бы отправиться в другое место и не после заката, но из других мест и днем никого за мною не присылают, а денег у меня нет. Так что гнилой этот город в дневном свете начал подзабываться. В половине одиннадцатого, когда добрые люди, как говаривала моя матушка, отходят ко сну, я, причесанный и умытый, во фраке или парадной форме, – что кстати, хорошо сохранилась, но как всегда окажется не к месту и не ко времени, – закрываю дверь и спускаюсь скрипучей покосившейся лесенкой в галерею, освещенную единственной чахлой лампой. До сих пор удивляюсь, как не замыкает проводка в этом сыром просоленном коридорчике с видом на проплывающее дерьмо. Местный аналог «Испано-Суизы» с бархатным балдахином и лакированными бортами уже дожидается у порога. Сажусь. Харон, как всегда молча, налегает на циклопическое весло, мы огибаем угол дома, и гондола черной стремительной птицей вылетает из проулка в лунный простор Каналь Гранде.
Гигантский проток этот, как всегда, будет мрачен и таинственно свеж. Лишь здесь дух Адриатики от века рассеивает смрад и зловоние, прикипевшие к городу дожей, едва занятые латинами острова лагуны стали превращаться в древний Нью-Йорк. Темные неживые колоссы – гиганты на артритных ногах, ренессансные небоскребы в три, четыре, а то и пять этажей, торчащие из мутных и мелких вод, неясной чередой поплывут мимо в беззвучии, в мраке, едва дразня жалостное сознание сплошной стеною порталов и колоннад, вереницами безжизненных окон; и единственный свет изливаемый ими в пространство будет лишь отринутым лунным мерцаньем, что и само суть – слабое отражение энергии солнца, энергии эго.
Этот город есть натурный пример к учению о сансаре, цепочке извечных перерождений на пути в никуда. Я не знал его жителей, или мне казалось, что я их не знал. Я старался не замечать их, да они и привыкли быть незамеченными – это у них в крови. Последние века ирреальной республики, когда мистерия карнавалов, – слитных и спаянных в вечность тысяч и тысяч картинок убийств, пьяных оргий, содомии, разврата и мишурного блеска, – длилась до полугода, они научились быть незаметными и для Бога, и друг для друга. Жильцами этого места в отсутствие Человека стали его дома. Они рождались в муках болота, распятого хвойными сваями, взрослели, вызревали, сливались с соседями в сладострастии тесной застройки, чахли и умирали, давая жизнь новым. И так от раза к разу поколения зданий жили здесь таким же подобием жизни, как живу здесь сейчас и я, – кирпичные големы, вавилонские монстры из сна Даниила, с золочеными маковками и зыбкими чреслами, они сменяли друг дружку в погоне за бессмысленной целью быть предметами обстановки, декорациями, приютом зловония.
Но хлынули запахи севера, и ушла торговля, и ушли деньги, и пришла плесень. И не стало огней в широкой лагуне, и рухнула колокольня Сан-Марко, и повело своды дворцов и поверхности улиц. И пришла вода и утопила город в собственном кале. И пришли иностранцы и скупили руины. Но все это было в прошлом и не играет существенной роли. Ведь Харон налегает на древко, и город мчит мимо, подальше от глади лагуны и не тща Адриатики. Он помнит и шумы, и музыку, деньги и секс, славу и силу, и венчание власти – венчание с морем. И сотни гондол, и эскадры галер, изукрашенные борта галеасов и парчу корабля дожей, громадный и сладостный праздник, которого нет, и который есть, и присутствует, и существует отчетливо, но незримо в памяти города, в сознаньях дворцов и полотнищах улиц.
Мы движемся в направлении праздника, к водам лагуны. Но лагуна темна, и праздник ныне не там. Под самыми куполами церкви Салюте струит электричество – восемь окон недостроя Веньеров льют потоки фотонов в затылки рыгающим львам пьедестала. Доносятся звуки оркестра. Я знаю – дворец переделан в музей, но мы – не на выставку. Мы все еще на попойку, и дух Гугенхайма нам ни к чему. Нам нужен Стравинский, и гусли, и джаз, и стаи гепардов, и вопли ощипанных кур, и перечный флирт, и реки «Моэта» и «Мумма». Так воспоем здравие ночи рассудка и дремоте разума, и яви индейцев хиваро, да не проблеет аллектор над нашими головами!
Мы в двадцать седьмом году, в водах короля Виктора, в древнем городе дожей. И лучшее купе этого города несет меня улицей его вод навстречу смерти. Нет, не моей, я погиб в сорок первом под Тобруком. А смерти вообще. Сладостной, вечной, глазастой и шестирукой Аннапурне, любови и нежности коей я алчу и жажду миллионы ночей, проносясь от проулка к проулку средь свиста шестерки отточенных кос восхитительной жницы.
Я был в этом празднике, я бывал в нем не раз, я не помню, сколько несчетных раз я там был. Я знаю там всех, все знают меня. Черные траурные гондолы с бархатными балдахинами качаются в два ряда у крыльца. Трагические Хароны в узких трико, элегантных плащах и лихих треуголках покачиваются им в такт. Их бледные маски и меднеющие глаза, устремленные к лучезарному провалу крыльца оживают надеждой папье-маше и отполированной в кошельке меди на свободу от воли. Мы летим к ним по медленным водам – к моей цели, к колесу, к восьми ступеням, к светлой вершине, к людям, к музыке, танцам, сексу, Габриэлю, ваннам, маркизе, сонму гепардов и взрывам шампанского, кострам из срубленных пальм и похмелью в лужице пунша, как было уже не раз, как бывало всегда, но когда-то должно закончиться, непременно должно, и пусть это будет сегодня. Пусть это будет сегодня. Господи, заклинаю, прости, что не верил в тебя, заклинаю, Господи. Пусть это будет сегодня. Дай мне сил, Господи, не оставь...

3.
Смерть в Венеции. Если бы я писал книгу о своей нынешней жизни, или том странном подобии жизни, которым я теперь вынужден жить, я бы назвал ее именно так. И это странно. Очень странно. Значит, что-то пошло не по плану. Надо подумать. Что может означать этот жирный крест на тыльной стороне левой руки? Соображай! У меня есть чернила! Нет, вряд-ли. Я бы их тут же использовал. И денег у меня по-прежнему нет, а свои чернила Габи мне бы не отдал. Значит, я все-же был там. В палаццо. Этот крест – явно не христианский символ. Как ведь иногда бывает, если знаешь, что спишь и не можешь проснуться от кошмарного сна: когда тебя давит злая темная сила, или догоняет слепая, седая, растрепанная старуха в пламенеющей рвани, – крестишь себе рот, или рисуешь на руке крест и просыпаешься. Но это – явно не то. Это напоминание. Я должен о чем-то вспомнить. Но, о чем?
Должна быть какая-то логика. Я все ж таки человек с ясным умом и соображением, и вполне разумный и адекватный. Должна быть подсказка. Нет. Я должен был оставить что-то подобное. Чернила. Ручка. Запись! Это запись. Я не мог ее нигде оставить и забрал с собой. Это – где-то на мне. Точно! Вот они. Листочки! Посмотрим!
Что за бред! Я убил их обоих? Это чушь. «Я... застрелил Габи и Вацлава». Чем? Из чего? Стоп! На кителе кровь. Я не ранен и не расшибся. Я застрелил Габи и Вацлава? Кто такой Вацлав? «Маркиза отказала мне в приглашениях». Да не может этого быть! «Я создаю предметы и стал опасен». Чем дальше, тем любопытнее. И что я теперь буду делать? Они... да кто они такие! Как они вообще на это решились? Они должны мне! Они оскорбили, они унизили меня! Они унизили ее!
Вспоминай, вспоминай! Сколько сменилось спиц? Сколько было ступеней? Ты знаешь этот дом. Этот причал. Это крыльцо. Ты вошел – что было дальше? Следующее воспоминание. Залы, залы, залы... Желтый электрический свет. Группы, группки. Конфетти, дождь. Шампанское. Какое было шампанское? С полосой. Да, полоса на бутылке. Панели, рояль. Габи, он налетел на Нижинского. Вот что за Вацлав. Вацлав вел себя нагло. Был нетрезв. Сказал, чтоб Габи встал на стул и прочитал стишок, тот сказал, чтоб Вацлав сплясал. Или все было наоборот? Не помню. Не помню! Это все не реально! Это мои фантазии. И кровь рассасывается, пропадает. Что я создал? Чернила, Беретты, ситуацию? Беретты? Почему я подумал так? Читай внимательно! «Я создал Беретты и застрелил Габи и Вацлава!» Бог мой, но зачем? Неужели я был так близко? Иначе почему я ничего не помню? Почему оставляю себе послания, вместо того, чтобы просто и спокойно анализировать ситуацию за чашечкой кофе? А вот и мой кофе. И чуть-чуть ликерчика.
Давай еще раз. Что сказал Габи? «Я попросил Габриэля дать мне пишущую машинку». А где я взял ручку? Это не моя. Нет чернил, и я ее не беру. Как звучал разговор? Отвлекись! Рассей внимание. «Фазан красив, ума ни унции, Риеку спьяну взял д'Аннунцио»... Гондолы. Лагуна. Львиные морды. Светящиеся рожи и этажи... Вот!
«...Антон... пшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшш шшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшь... оторопь... пшшшшшшшшшшш шшшшшшшшшшшшшшшшшшшшь.... я... пшшшшшшшшшшшшшшшшш шшшшшшь... нелепо... пшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшь... как так происходит... пшшшшшшшшшшшшшшшшшшь... читаю какой-то напыщенный текст... пшшшшшшшшшшшшь... когда среди всем известных актеров, творцов, политиков, знати... пшшшшшшшшшшь... всех этих известных и уважаемых, я бы даже сказал – почитаемых людей... пшшшшшшшшь... они, конечно же, достойны всяческого признания... пшшшшшь... и вдруг среди них объявляется некто, кто известен им всем и в дружеских отношениях с ними всеми, но ни одному читателю не известен, и именно он оказывается героем повествования. Вам не кажется это несколько нелогичным? Надуманным, что ли. Почему не один из великих? Почему это ничтожество? Да и как он вообще оказался там, среди них? Вот это – нелепо. Я сразу откладываю подобный опус и говорю слуге, чтобы выбросил. Этак писать не надо. Никогда. И Вы так не делайте, пожалуйста. Обещайте мне. Иначе не дам машинку».
«Торпедо? Ундервуд?»
«Торпедо».
«Даю Вам слово, Габи. Я так не буду.»
Так. Так, так... Машинка. Ее здесь нет. А, зачем, собственно, она мне нужна. Что я собираюсь писать? Книгу? Глупости. Никогда этого не делал и начинать не стану. Уж никак не здесь и не сейчас. Может письмо? Трактат? Завещание? Зачем мне пишущая машинка? Зачем?
«Зачем? Ну, зачем Вы так? И раз за разом. Вам же сказали, открытым текстом сказали, что от Вас требуется. Вы что, дурак, прости Господи. Антон. Сосредоточьтесь. Кто вбил Вам в голову всю эту индийскую ересь? Какой-нибудь из товарищей по блиндажу? Нет ничего более противного христианской религии, чем эти буддийские бредни. Злая, уродливая философия, притом существенно Вами измененная и модифицированная. Ну, вот что Вы собираетесь делать? Чего желает Ваше предвечное Я? Вы утверждаете, что оно все так же стремится к прекрасному, возвышенному, совершенному. Тогда зачем Вам оружие, это ведь мерзость, право. Испортите еще один вечер. Хотя, я уже стал привыкать. И с Вами, чувствую, все это очень надолго. Нам-то плевать, мы развлекаемся, но я уже начинаю подозревать, что это не только Ваш, но и наш ад».
«Что, хотите прекрасного?»
«Не думаю, что наблюдать, как мы собираем по полу ошметки мозгов так уж прекрасно».
«Согласен. Поэтому, ты становись на стул, а ты пляши».
«Вот уж дудки. Нет, просто для души я, быть может, и прочитал бы что-то из нового, а Вацлав поднялся на подиум, тут всего-то восемь ступенек, и станцевал. Но для тебя, дурень, представления не будет. Никогда. Только проблем заработаешь. Промаешься пару недель в своей одиночке, – не то что стрелять, на коленях приползешь. От самого крыльца бу...»
Раздались выстрелы.

4.
Впервые я встретил Анну под куполом церкви Салюте. Вернее, это она меня встретила. Карнавал был кончен, а храм переполнен. Была Пепельная Среда. Несколько давнишних приятелей-чехов вступали в нее бок о бок со мной, славя в мыслях Григория Двоеслова и кляня начавшийся пост. Перед службой знакомая остановила меня, тронув за локоть, и сказала, что хорошая девушка хочет со мной познакомиться, но стесняется подойти. Я покраснел и промолчал. Но уйти пораньше повода не нашел, как ни старался.
Уже на выходе ко мне подвели ее. Невысокая, черноволосая, кареглазая, с пышной грудью и пышной прической, в глухом скромном наряде, приличествующем дому Бога. «Это я!» – сказала она и улыбнулась. До последнего я надеялся, что это – глупая шутка моих приятелей. Я ошибался.
Она была красавица. От отца еврея Анна унаследовала мистическое, колдовское свойство взгляда, чуть желтоватые белки глаз и тягучую восточную негу движений и жестов, что кажутся всякому европейцу порой столь чуждыми и чужими. Она была другой, в корне другой. И даже имя свое получила в честь какой-то таинственной местночтимой святой, сожженной в древности на Востоке то ли персами, то ли парфянами.
Как я мог среагировать? Я испугался. Испугался сойти за болвана. И поспешно раскланявшись, ссылаясь на занятость, конечно же, – за него и сошел. А после неделю кряду костерил и себя, и свой страх перед женщиной. Не перед этой. Перед женщиной как таковой.
Я долго копался в себе, чтобы найти объяснение. Хотя нет, я с самого начала его знал. Когда-то в глубоком детстве я шел по улице, в сумерках. Было не людно. И мне встретилась проститутка – пьяная молодка в облезлых мехах и юбке с пятнами семени. Она прижала меня к калитке нашего дома, а я не мог ни открыть калитки, ни оттолкнуть эту гнусь. Она целовала меня вонючим, пахнущим рвотой и табаком ртом, смеялась, оставляла на лице следы алой помады и запах тлена. Я хорошо помню эту злую темную силу, – нет, не самой этой девки, а какую-то иную, что заставляла меня цепенеть от ужаса – и, переставая дышать, вжиматься в калитку. Случившиеся прохожие оттащили ее от меня за волосы, а я с тех самых пор как огня чурался женского общества, но это было неправильно. Я вполне понимал это. Я был взрослый мужик, мне шел девятнадцатый год, мой дед в этом возрасте полком командовал. Да и девушка в церкви была ну очень уж хороша. Потому я крепко решил исправить и впечатление, которое сам и создал, и странную, непутевую холостую свою судьбу. Разбиться в лепешку, если придется, но покорить красавицу Анну. Лишь только кончится пост.
Я стал регулярно ходить к службам. Скажу больше – не пропустил ни одной. Я высматривал в храме ее и мысленно называл своей Анной. Но найти ее не выходило. При первой нашей встрече я был так сильно взволнован, напуган и раздосадован, что лицо ее начисто стерлось из моей памяти, сохранился лишь общий образ, общие черты. Я даже подсаживался втихомолку к нескольким девушкам, пока знакомые не заметили мне, что это до одури неприлично, упомянув, что Анна позабыла сюда дорогу, сочтя себя прилюдно униженной и оплеванной. Однако, после этого разговора, случившегося на Троицу, – вот как долго не оставлял я надежды, – она вновь стала появляться тут, это и впрямь была она, а не блажь моего сознания. Я собирался подойти к ней в следующую субботу, но меня остановил здешний клирик – убеленный сединами старик, маленький, но волевого склада.
«Юноша, – обратился он ко мне, – я понимаю, что Вы хотите сделать, и советую Вам трижды подумать. Вы, я вижу, человек, мягкий, неопытный, да и небогатый. Я знаю Анну с пеленок. Поверьте мне, я свое пожил, Вы ей не пара. Я не это хотел сказать. Она не пара Вам, а Вы ей. Если дело лишь в самолюбии, отступитесь. Так будет лучше. Девушке восемнадцать, воспитана она без отца одной матерью, когда-то актрисой, с головой ушедшей в религию. Делайте выводы».
Я выводы сделал. Она сидела на лавке под самым полотном Тициана, или Тинторетто, или кого-то еще из великих и мертвых. Я извинился, вставши перед ней на колени, как перед чудотворной иконой, сказал, что вел себя как сущий тупица, что не встречал никого прелестней ее, и предложил возобновить наше знакомство. Она опешила, но улыбнулась. На нас косились. Но мне было все равно. Я громко сказал, что хотел бы поговорить с ее маменькой, и вышли мы вместе.
С канала несло влагой. Лодки во множестве качались у пристани. В направлении Святого Марка тянулись хмурые тучи. Мы молча прошлись вдоль фасада, оставив чуть в стороне маленькую гувернантку, смотрели в простор и в глаза друг другу. Я читал в них дерзкое: «Это я!» И «Это я!» было моей наградой. Белые паруса мчались по ряби лагуны – туда, в Адриатику, к Триесту, Риеке, Рагузе, к дальним заморским странам, к иным континентам. Впервые в жизни мне было хорошо и спокойно. Рядом со мной была девушка, прекрасная девушка, моя девушка, и я чувствовал себя настоящим мужчиной, все было мне по плечу, все было мне подвластно.
Я усадил обеих, ее и прислугу, в длинную стремительную гондолу, столь же выделявшуюся на фоне пришвартованных лодок, как в иных городах роскошная «Испано-Суиза» в ряду дорогих авто. Помахал на прощанье. И долго смотрел, как удаляется лакированный корпус оживленным проспектом канала. Я стоял и смотрел, пока лодка и с нею любимое мое существо не скрылись из глаз, и древний город не казался уже таким гадким, и простор становился все шире и шире, и звонко пел колокол у Сан-Марко, и гулко вздыхали колоннады дворца дожей, и волны ходили меж лодок в вольном размашистом ритме.
Еще долго я простоял у ступеней церкви Салюте. Тучи, мятущиеся по небосклону, накрыли и этот каменный мыс потоками летнего ливня. Я вымок насквозь, но был весел, мечтателен, целостен, полон надежд и стремлений, желаний и воли. Дождь кончился, и новый радужный мост вырос над Каналь Гранде, над лодками, домами, городом, над иглами кампанил и людскими судьбами, – чистый небесный мост. Отсюда в грядущее. Отсюда в грядущее...
Я грезил – в этом грядущем мы с красавицей Анной будем жить в маленьком домике в горах под сенью разлапистых лиственниц, толстых, могучих. На столбах из таких лиственниц покоился фундамент этого города. Я буду колоть дрова на толстой колоде, ступая ковром оранжевой хвои. А она, моя милая Анна, будет сидеть на пороге и смотреть на меня влюбленными глазами, и улыбаться лучистой улыбкой, и гладить меня нежным взглядом по невыбритым скулам.

5.
Страдание существует. Мир – это страдание. От страданий можно избавиться. И есть путь, избавляющий от страданий. Я пытаюсь его нащупать и обрести покой. Восемь спиц колеса верных сменят одна другую, пока я не достигну цели. Или – не сменят. И – не достигну. Что всего вероятнее. Это путь нечеткой логики, ирреальности, сна. Но он подчиняется своим законам, своим правилам. Каждое действие приносит мне результаты. Но я их не знаю. Или не помню. Я не могу сравнивать. Или почти не могу. И не знаю, как выглядит цель, за которой конец... Так я думал, хлебая из чашки кофе с ликерчиком, опротивевшие до омерзения.
Глядя на загнутые углы маленьких желтых листочков, я понимал, сколько раз часовая стрелка проделала полный круг. К концу подходил шестой. Я твердил, загибал и хлебал кофе уже почти трое суток. Я начинал понимать, сколь это невыносимо. Меня наказали. Отлучили. Поставили в угол, как шкодливую недоросль. И тут, часам к десяти, – я, конечно, еще раз проверил крыльцо, – у меня зародилась дичайшая мысль. Конечно, дичайшей она и была, но терпеть на губах дешевую приторность мяты я больше не мог. Это было превыше моих сил и достоинства.
Ну и пусть. И пусть они дуются, сколько им влезет. Не хотят посылать за мной? Пару недель? А если нагрянуть к ним самому? И без приглашений. Свалиться, как снег на голову. Что, если так? Надо лишь выбраться из квартиры. Стоит обдумать.
Я должен пройти переулками до ближайшего моста, перейти Каналь Гранде, и – вот уж я у дворца. Принимайте, мерзавцы. Это понятно. В этом есть свои плюсы и минусы. Начав движение, я тотчас запущу колесо. И добрую половину пути промахну через город, а не в вертепе маркизы. Будет в новинку, но удивить меня уже сложно. Да и на открытом воздухе как-то получше и поспокойнее. Есть, так сказать, куда убежать и где спрятаться. Если с мостом будут проблемы, – к примеру, я его не найду, – пересечь канал можно и вплавь. Попытаться. И останется половина. Держать в узде разум, держать под контролем чувства. И руку на пульсе. Хоть развлекусь. Хуже не будет. Но как, черт возьми, выбраться из квартиры?
Вновь я спустился вниз по узкой скрипучей лестнице в подобие галереи и щелкнул рубильником. Коридор выходил в переулок, где паре лодчонок не разминуться, а сырые просевшие стены от века ярились полями осыпавшейся штукатурки. У кромки воды из стены дома торчал кривой парапет в полкирпича шириной, но этот путь явно был бы последним, который я выбрал. Была еще дверь нижней квартиры, но я знал – квартира эта пуста. В том смысле, что внутри нет вообще ничего – мебели, стульев, окон, пола, потолка, стен... Зияющая черная пустота. Как-то раз я открыл эту дверь, поддев у косяка топором. Пошарил рукою вокруг. Там даже обратной стороны двери и той не было. Сколотить из мебели плот? Глубина в переулке была метра два. Когда-то была. Сейчас я судить бы не взялся. При взгляде на эту поверхность пересекать Каналь Гранде вплавь мне вмиг расхотелось. Да и на воду эта «вода» теперь походила не слишком. Чернильная, маслянистая, жирная. Впору заправлять ручку. Остаются окна квартиры.
Я поднялся наверх и сорвал занавески. Ставни с дощатыми жалюзи были распахнуты настежь. Наверное. Если они вообще были. Нет, с борта гондолы я видел их четко, но с борта я видел и свет, изливаемый настольной лампой, придвинутой к полотнищу зеленой шторы. Здесь же передо мною было черное зеркало. Матовое, неподвижное. Как поверхность воды внизу. Дикость. Я пошарил в карманах, но ручка лежала на столике. Я отвинтил крышку, покрутил поршень и ткнул пером в черноту окна. Набрать хоть сколько-нибудь для письма я не успел. Из места укола потекла тонкая струйка, по поверхности зеркала побежали бледные трещины. Я бросил ручку, и первое, что пришло мне в голову, – что я не успею надеть фрак и снова пойду в парадной военной форме, которую отгладил в последний раз перед заброской корпуса в Киренаику. Второе – что я испачкал форму чернилами. А дальше... Дальше я уже, сломя голову, мчался вниз по лестнице, забыв и о ручке, и о планах, и о кофе с ликером. На последних ступеньках я услышал, как зеркало лопнуло, и поток черноты ворвался в комнату. Дверь я не захлопнул, и он устремился следом. В коридоре я махом перелетел через дощатые перила и оказался по ту сторону дома. Над мраком, под мраком и рядом с ним. Водопад гнилого мазута хлестал рядом. Квартиры моей больше не было. Несколько стульев пролетели мимо, ударились о стену напротив, доплыли до самых моих ботинок, медленно утонув под ногами. Последовать их примеру как-то не улыбалось. Но другого пути уже не было. Поспешно сняв обувь и сунув носки вовнутрь, я связал полоски шнурков у самых эглетов, чтобы подвесить на шею, и спиною к стене стал пробираться по парапету, опираясь на холодные скользкие кирпичи пожалуй что одними пятками. Страха я не чувствовал. Только решимость. Это была игра. Города и моя. Она обещала быть любопытной. Поинтересней трех суток ментального мазохизма. В любом случае путь был только вперед, возвращаться мне некуда. В любом случае путь был.
Сколько я так прошел, сказать трудно. Может – двадцать метров, а может все тридцать. Парапет оказался на удивление сносным, даже чуть-чуть пошире, чем представлялся. Обман зрения, а может и кривизна стен. Лишь в двух местах под ногой выпали кирпичи. Конечно, осторожничая, я продвигался со скоростью черепахи. Когда на моем пути попалось окно, я заглянул в него и, увидев что внутри комната, проник внутрь. Это была дрянная нижняя комната, оплесневелая, затхлая, всю обстановку ее составляли две жестяные койки с крашеными спинками и изъеденными солью и ржой сетками. Единственная дверь вела наружу. С опаской открыв ее, я обнаружил чудесный в прошлом внутренний дворик, сработанный кем-то в арабском стиле в те годы, когда узорчатый кафель и пятна эмали казались милым чудачеством, а не вычурной пошлостью. Мимо каррарской чаши фонтана, мимо куцых пеньков проследовал я сквозь колодец отринутой неги, коридором, прихожей и вышел на улицу, мощеную узкую улицу. Я стоял на твердой поверхности, я был одет, относительно чист, относительно брит, готов к предстоящим подвигам во имя своей подзабытой цели. У меня были варианты, и я готовился сделать выбор. Главное, что я знал, – я запустил колесо, вероятно впервые запустил его вне палаццо Веньеров, и теперь каждое принятое мною решение влияло на результат. Завязав шнурки, я рванул к ближайшему мосту через Каналь Гранде.

Интерлог

Черновик письма неизвестному адресату, шрифт машинки «Торпедо», предположительно вторая половина 20-х годов. Публикуется в подчищенном виде.

Дорогой друг.
Вы знаете, в Италию я приехал на время, только чтобы уладить дела. Я не вернусь сюда больше. По крайней мере, сейчас думаю, что не вернусь. Я продаю и квартиру, и тот чудесный домик в Тироле, где Вы так любили отдыхать летом. С ним связано множество воспоминаний, и воспоминания эти меня угнетают. С квартирой в Венеции почти то же самое, и я остановился в отеле. Я не смог побороть себя и войти туда. И я не виню себя в этом.
Относительно моих планов на будущее – все просто. Я покупаю дом в Лондоне, поэтому вскоре какое-то время мы с Вами сможем видеться чаще и, сидя у камина или в каком-нибудь кабачке, мирно предаваться воспоминаниям о войне, которую мы почти не застали; о Венеции, с которой у нас обоих столь много связано; о юности, от которой мы не взяли и десятой доли того, что должны были взять.
А после я уезжаю в Индию, и я отнюдь не сошел с ума. Я рассуждаю так: что не взял я от юности, то должен восполнить сейчас. Мне почти двадцать пять лет, меня ничего не держит, после получения мною щедрого и столь неожиданного наследства – семьею не обременен. Обременен же лишь грузом несбывшихся надежд и неприятных мыслей о прошлом.
И именно сейчас я начал задумываться о подлинном смысле моей жизни, моего подчас нелегкого существования, о пути, что мне предстоит, о том, что суждено мне достигнуть. Мы знаем, дорогой мой Антон, что горшки обжигают не боги. Несмотря на значительные трудности, прежде всего политического характера, в этом году мне удалось взойти на Эльбрус, высочайшую точку Европы; в прошлом я поднялся на Большой Арарат, что незначительно ему уступает. Так увлечение, привитое мне отцом, переросло в нечто большее. Пожалуй, что и в призвание. А те несколько лет в Италии, сразу после войны, я только и спасался, что Доломитами.
Сейчас меня ждет Индия. Гималаи. Намереваюсь для начала, как я уже писал Вам ранее, осмотреть горный массив Аннапурны. Да, именно эта вершина меня и интересует. Более восьми тысяч. Я слышал, будто монахи поднимаются в горы для медитации и поста без всякого снаряжения. Так неужели же я не сумею проделать того же, вооруженный техническими возможностями нашего века? Вы знаете, хотя в отдельных житейских вопросах я довольно застенчив и всегда признавал это, – в достижении поставленных целей я всегда иду до конца. Видите, те бои за Венецию, хоть в чем-то, да сделали нас лучше. Мне было едва шестнадцать, а Вам?
Ладно, мой добрый друг, у нас еще будет достаточно времени вспомнить все это за бутылочкой порто. Но, прежде чем попрощаться, позвольте поблагодарить Вас, что замолвили словечко маркизе. Я с удовольствием посещу ее вечеринку – это «грандиозное мероприятие», о котором уже вовсю судачат. Приглашение я получил. Надеюсь не прослыть скучным, хотя на самом деле, в свете предстоящих событий, это не столь уж сильно меня беспокоит.

Часть вторая

6.
Итак, я собрался с боем ворваться в чистилище, и первым шагом на этом пути был штурм переправы. Покончить с этим я хотел как можно скорее, поэтому между ближайшим к дворцу, Академическим, и ближайшим ко мне, мостом дель-Понте, выбрал ближайший ко мне. Прием уже начался, и я не собирался опаздывать на срок, больший, чем предписывали правила вежливости. Насчет «рванул», это я конечно, погорячился. Кварталы были темны и пустынны, а в иных проулках, куда не проникала полночная лунь, хоть глаз выколи. Да и город я помнил не очень хорошо, и хотя он не столь уж велик, заплутать без источника света... А кстати, почему без источника? Я покопался в кармане и, уйдя в него по локоть, достал-таки электрический фонарь. Не слишком мощный, чтобы приглушить нервы, но достаточно сильный, чтобы не растянуться где-нибудь на ступеньках. Временами я вообще не узнавал ни каналов, ни мостков, ни проулков, словно этот лабиринт сам себя видоизменял и строил, приноравливаясь к темпу моей ходьбы, отслеживая его по звукам шагов, и взирая пустыми глазницами оконных проемов. Но двигался я совершенно правильно, шаг за шагом приближаясь к заветным мраморным галереям, не встречая вокруг ни одного странного силуэта, ни одной сомнительной тени, ни одной навии.
Достигнув переброшенной через канал арки дель-Понте, я быстро взбежал по ступеням между двумя рядами закрытых и заброшенных лавок на самый верх и взглянул наконец на город снаружи его мертвых объятий, снаружи разношерстной толпы слагающих его зданий.
Кварталы были темны, и темен прирученный Стикс. Вечная дырка луны зияла над ними среди россыпи звезд, взыскуя живого внимания, как было каждую ночь, если день вообще сюда проникал, в чем я был не слишком уверен. Над дальними крышами чертили небо огни прожекторов, взлетали гирлянды разноцветных огней – совершенно беззвучно – и опадали, озарив на мгновение толщу тягучего воздуха. Туда, на этот маяк и держал я свой путь. Решив не терять времени даром, я резво спустился по каменной лестнице к кварталам другого берега. Но, едва сделал пару шагов вовне, тут же остановился, рефлекторно вращая фонариком. И было от чего. Я думал, что меня нельзя уже удивить. Ну-ну... Никаких кварталов там не было. Никаких стен. Никаких домов. Вообще. И, сказав «вовне», я ничуть не преувеличил. За мостом не было города как такового, но были его мостовые... Их паутина, толщиною средних размеров булыжника в точности повторяла контуры исчезнувших зданий. Была сетка каналов, была лагуна, тонкой полосою обозначавшая горизонт. Все остальное стало подобием космоса. И надо мною, и подо мною было звездное небо с гигантским белесым кольцом Молочной Дороги. Я даже рефлекторно присел. Но то был лишь импульс, совладав с ним я выпрямился и подошел к краю. Пространство заметно тянуло. Я бросил за мостовую фонарик. Он описал дугу, затормозил и, на краткий миг застыв на уровне моих ботинок в двух десятках метрах за границей непознанного, с ускорением полетел вверх, растворившись во мгле мироздания.
Я понял, что мост не поможет. Ни один мост на Каналь Гранде. Меня должны переправить. Иначе я попадаю в совсем иной слой реальности. И вновь зашагал я наверх, мимо лавок, над черной водою, но уже в обратную сторону, достав из кармана такой же фонарь и надеясь забыть о случившемся. И к Академии я не пошел. Мне были нужны гондольеры. А впрочем, любые лодочники. Рыбаки. Долбленка и хоть кто-то с веслом. Срезая квартал, двинул я напрямик до Сан-Марко, вынырнув из плотной застройки ходом, что под часами. Я помнил – там был причал.
Площадь накрыли чернила. Где-то по щиколотку. Корпуса кособоких траггетто застыли у полосатых столбов вдали, у прежней границы лагуны. Там были фонари. Были фигуры. Все верно. Я шел к ним довольно долго, всерьез опасаясь, что площадь не кончится. Движения становились натужными, медленными, надсадными. Когда я добрел до новых Харонов, мне казалось, что близится утро, –на деле было не больше полпервого ночи. Все равно я опаздывал сильно. В лодках стояли гребцы в темных жакетках, косынках и масках. Стареньких масках давнишнего карнавала. Забытые всеми, они удивились идущему по чернилам к их скромным лодчонкам. Но виду не показали.
«Господа, – сказал я, опираясь на грубую доску над бортом, – мне нужно на праздник. Кажется, я задержался довольно прилично. Во сколько мне обойдутся ваши услуги?»
Ближайший Харон показал мне два пальца.
«Позвольте, мне нужно к палаццо Веньеров. Тут рядом!» – махнул я рукой в сторону фейерверков и куполов церкви Салюте.
Паромщик вновь показал мне два пальца. Я знал, что денег у меня нет, но, покопавшись в бездонном кармане, вытащил две медных монеты. Паромщик осклабился, принял монеты и сунул их в прорези глаз маски. И медь замерцала, и весло поднялось над каналом. Я спешно забрался в лодку, попутно снимая ботинки и выжимая штанины, но мы никуда не поплыли. Что еще? Паромщик коснулся пальцами рта и показал на меня. Пришлось еще покопаться в кармане, достать третью монету и положить себе в зубы. И хоть я чувствовал себя глупо, – видимо так ему было привычнее, потому что лодка отчалила и стала нехотя втягиваться в аорту пустого протока.
Мы тихо скользили мимо жемчужных куполов чумного храма Салюте, мимо мощеной площадки, где впервые стояли с Анной, но я не помнил о ней, уже не помнил. Я спешил к высокому постаменту с мордами львов, блюющими в припаркованные гондолы, и выросшему над ними дворцу – барочному уродцу восьми окон по фасаду, с расхристанным зимним садом, стаями дрессированных хищников в анфиладах и отказавшими мне во внимании старыми моими знакомцами. Мне надо попасть вовнутрь, а там уж посмотрим. А там уж поборемся. А там уж покрутим восьмеричное колесо. Что знает об этом паромщик? Да ничего. Он изгой, он чужой в этом городе. И он точно мне благодарен за подработку – за два огненных медяка, что покрыли его глаза, за возможность быть нужным. Может – достанет себе выпивки, может – добудет и новую маску. Или даст взятку гильдии гондольеров. Надо, грешным делом, и фонарь ему подарить. Я себе при случае еще сделаю. А мне?.. Мне не принципиально. Несколько сотен метров я могу потерпеть и с монеткой во рту. Все равно я живее их всех. Это лишь гребаный символ, который ничего для меня не значит с тех пор, как я окончательно здесь поселился. Надеюсь – не навсегда.

7.
Домик в горах я действительно приобрел. Купил. Вернее, выкупил. Поначалу мы снимали его, приезжая на неделю или на две. Небольшой поток в узкой долинке, чудесный вид на скальные пустоши, кривые стволы лиственниц. Лиственницы мне нравились больше всего. Было в них что-то болезненно-первобытное, неуклюжее, диковатое, точно как в нашей странной любви. Особенно хорошо было осенью. Домик – совсем небольшой, крохотная банька, сарайчик – все утопало в золоте хвои, жесткий утренний воздух серебрил дыхание, я орудовал топором, наращивая поленницу, Анна готовила на веранде, ее мать что-то читала, не помню уж что, время от времени недовольно бурча, но скорей для проформы, чем по какому-то поводу. Ночи мы с Анной проводили раздельно, вечера же, долгие осенние вечера – вместе. После короткого чаепития, ставшего своеобразной традицией, ритуалом, мать удалялась к себе, мы же садились рядом перед ярким пятном камина, протягивали ноги в вязаных шерстяных носках прямо к огню, а то и укрывались едва не с головами колючим верблюжьим одеялом. Мать время от времени заглядывала – оценить, чем мы там занимаемся и не делаем ли чего не положено, но удовлетворенно бурча: «Дети греются…» – всегда уходила ни с чем. Ведь дети и вправду грелись. Ведь, несмотря на свой возраст, мы были и вправду дети. Мы не знали, что делать друг с другом.
Поначалу это незнание мне вовсе не досаждало. Пока посиделки у камина не перестали устраивать. Конечно, перестали они устраивать не только ее. Но... Я начал ощущать во всем ее поведении, в жестах, взглядах, изменениях в манере держаться, подчас мелких, почти и вовсе неуловимых человеку со стороны, что девушка ждет от меня каких-то действий, а каких?.. Нет, чисто теоретически я представлял – каких, но необоримая стыдливость, связанная в основном все с тем же возрастом, пресекала во мне всякое желание пробовать их совершить. Я не знал, что мне делать, она терпеливо ждала действий. И бредовая ситуация эта несказанно бесила. Да, до тех пор у меня не было девушки. Никогда. Вообще. В годы ученичества я шарахался их, как огня. Потом я сбежал на фронт и перестал об этом задумываться. Пытался выжить на останках былой родины. Приехал в обескровленную Италию. Насилу познакомился с ней, с моей Анной, и начал верить, что все наконец правильно. А раз правильно, – должно получаться само-собой. Но само-собой отчего-то не получалось. И каждый раз, когда я видел в ее глазах томление и тревогу, – передо мной вновь вставал образ той шлюхи из детства. Все, что я мог с этим поделать, я делал – брал двустволку и шел в лес отдышаться.
Однажды она перехватила меня в дверном проеме крыльца.
«Рассказывай!» – потребовала она.
«Нечего рассказывать...»
«Да неужели? Вернемся-ка... Чего стоять на пороге?»
Она выслушала меня очень внимательно. Не проронила ни звука, пока я довольно сбивчиво объяснял, или скорее пытался ей объяснить, что со мной происходит. Она дослушала до конца и еще долго молчала.
«Вердикт?» – нарушил я тишину гостиной.
«Не ходи больше никуда. Зайцы не виноваты».
«И все же?» – настоял я.
Она еще помолчала, потом вздохнула: «Завтра отправим мать в деревню за молоком. А там уж... вместе как-нибудь разберемся... с нашей общей проблемой». И деланно улыбнулась.
Поутру, когда мать ушла с пустыми бидонами вниз по тропе, мы с Анной расположились на койке напротив камина, той самой, где коротали долгие вечера. Полулежа на жестких подушках, мы долго глядели – каждый в глаза другому. Потому-то глаза ее я так хорошо и запомнил: веки, будто подведенные тенями, столь явно просвечивали сквозь тонкую кожицу микроскопические капилляры, желтоватую роговицу, бурую радужку, не темную, цвета некрепкого чая. Она разглядывала меня, не мигая, потом расстегнула пуговицы своего домашнего облачения – растянутой шерстяной кофты, какого-то древнего неведомого фасона – положила голую руку мне на плечо.
«Оближи губы, – твердо произнесла она. Я повиновался. – Теперь обними меня за плечи... И целуй».
Помню, как медленно я исполнял ее приказание. Эти несколько, на деле малых, мгновений слились для меня в долгий путь, где постепенно, плавно перетекая одна в другую, сменяются картинки пейзажа. Сначала Анна передо мною была вся – вся выше колен, потом по грудь, потом – только лицо и, наконец, остались одни глаза. И те напоследок слились воедино, когда я коснулся губами ее липких, едва теплых губ, что представлялись мне столь жаркими, когда я почувствовал легкий привкус ее слюны, ее – чужого было – дыхания. Чуть сладкий, чуть кисловатый, мало с чем сравнимый вкус только что еще чужой жизни. В мгновение ока он изменил мой собственный родной и привычный вкус, что был знаком мне с первых дней в этом мире, столь обыденный, что я редко когда его замечал, и теперь вот заметил в сравнении.
Да, здесь не было ничего страшного, ничего стыдного. Я увидел как слитный ее глаз, влекущий меня продолжать, постепенно начал терять глубину, обмелел, она сморгнула, ресницы ее увлажнились. Я сдвинул тонкое кружево с ее плеч и освободил правую грудь с растекшимся карим соском, от прикосновений ткани. С тех пор как матушка последний раз кормила меня собственным молоком, это была первая женская грудь, которой я дотронулся ртом, и первая, которой дотронулся сознательно, а не повинуясь инстинктам. Анна все делала правильно, нащупывая путь, она вела меня по узкой дороге в сумерках к нашей калитке, ограждая от пьяных молодок. Она была мой случайный прохожий, мой тайный спаситель, которого я дотоле не знал...
И тут я почувствовал, что чистота ушла. И ушла безвозвратно. Эта внезапная сырость и холодок, стекающий по ноге где-то в подштанниках, были хорошо мне знакомы. Я содрогнулся, Анна распахнула прикрытые веки и уставилась на меня непонимающим взглядом.
«Я... Я испачкался... – произнес я взволнованно, подавляя меж тем засевшее под кадыком чувство гадливости. – Я... я сейчас...». И выскочил вон.
«Ты куда?» – крикнула она мне вслед. Но слов я уже не расслышал. Я сбежал вниз по тропе, этой сплетенной из корневищ золотой лестнице, вниз к мосткам у ручья. Я хотел хоть немного отмыться.
Когда я вернулся, ее уже не было, как не было и моей германской двустволки, если честно, и для меня-то тяжеловатой. В тот день долго громыхало по лесу. Анна извела весь наличный запас патронов, так что уже мне пришлось спускаться в деревню. Пальба звонко носилась долиной и эхом гуляла в каменной вышине почти до полудня, и временами начинало казаться, будто война вновь заглянула в эти места.

8.
«Я полагаю, Будда совершил для индийской религии то же, что спустя пять веков Иисус – для евреев. Показал, что ветхому уму не достичь цели. Что жрецы ведут паству к страданиям. Это же восхитительно – не побоюсь – революционно! Наплевав на волю богов, ценой собственной воли взломать миропорядок и исключить себя из него!»
«И это кажется Вам восхитительным? Да нет ничего противнее традиционным католическим ценностям. Вы, Вацлав, хоть не католик, но, я полагаю, должны понимать. А, все-же католик? Наверно, из-за декадентской, разлагающей сущности, тяга к учению Будды в наше время и была столь сильна».
«Вы находите это учение разлагающим, Габи?»
«А Вы не находите? Смотрите, какова цель христианина. Создать себя. Сотворить личность. Сделаться сосудом любви в земном царстве страданий и обрести вечное счастье в объятиях Бога. Чувствуете: страдания способствуют созиданию. А цель для буддиста? Сбежать от страданий путем ментальной самоаннигиляции. Хороша цель! Самоубийство личности, да не просто в одном воплощении, а в вечностном масштабе. Чтоб уж наверняка. Ведь это позор. Трусость. Это – как утопиться в канаве...»
Я делал вид, что внимательно слушаю, но на деле не слушал, и окружавший меня разговор, сам собой пропечатываясь во мне, становился всего лишь фоном для ощущений. Мы были в зале, и нас было много. Высокий потолок, лимонного цвета стены, филенки белых дверей. Не покидала мысль, что зал этот я видел где-то в ином здании и в иное время. Он, видимо, был приспособлен под танцы, и хотя не танцевал никто, публика, сколь блестящая, столь разношерстная, теснилась у столиков и вдоль простенков. Меж фраков и сюртучных костюмов, над которыми беглый мой взгляд различил две чалмы, тут и там мелькали дамские туалеты и кисейные платья дорогих проституток.
Вскоре я изменил свое мнение: тут что-то другое, поскольку танцы явно происходили и где-то рядом, – из-за закрытых дверей отчетливо слышались зажигательные ритмы латино. Но широкое пространство в центре оставалось незанятым, и я понял, все мы чего-то ждем.
Ждали недолго. Дверь распахнулась, два негра внесли в зал хрупкое рекамье, четверо вслед – громадный бильярдный стол под синим сукном. За ними прошла женщина, держа за руку негритенка. Она была явно немолода, что оранжевостью всклокоченных волос подчеркивалось до чрезвычайности. Слуги, установив поклажу в центре зала, уселись с двух сторон на тахту, а стареющая особа стерла рукою пыль с полированного бортика шестиногого реквизита, грубо попеняв на слабое освещение, с чем я бы не согласился.
«Хочет произвести впечатление», – подумалось мне.
«Что Вы, Лу это ни к чему», – услышал я рядом и решил прекратить думать попусту, но Лу уже обратила на нас внимание, и жестом пригласила подойти ближе, что мы трое и сделали.
«Габи, – спросила маркиза, расставляя на сукне кегли, – не хотите сыграть?»
«А что это?» – без всякого энтузиазма поинтересовался мой собеседник.
«Это старая такая игра. Да не волнуйтесь, здесь все просто. Вот три шара...»
«А где лузы, Лу?» – удивился Габриэль.
«Ах, милый мой Габи, зачем же Вам лузы? То, что Вы сдали Риеку, еще не делает Вас в моих глазах лузером!»
«А вот в моих делает! – воскликнул Вацлав. – Клоун, ей-богу!»
«Подстилка!» – нашелся Габи, мгновенно перехватив занесенную для пощечины руку.
«Господа! – вскричала маркиза. – Я так понимаю вашу ревность, но она совершенно напрасна, я люблю вас одинаково и никогда не отдам никому предпочтения. Но игра. Итак, Габи, глядите. Четыре кегли. Вбрасывайте, вбрасывайте. Теперь берете кий. Тони, дай мне кий!»
Негритенок протянул маркизе четырехгранный, загнутый кверху шест, напоминающий пастушеский посох.
«Да не этот, бестолочь! Это хлам, и мы им играли вчера. Дай и дяде Габи нормальный кий. Ну вот. Берете кий и бьете красного шара. Вы должны попасть хотя бы по одному белому и при этом не сбить ни одной кегли, видите, маленькие такие хрустальные столбики в центре. Все просто».
«Ты меня извини, Лу, – наигранно виновато произнес Габи, – но играть я все равно желания не испытываю. Мы с джентльменами ведем беседу и, надо сказать, довольно-таки увлекательную, и я предпочел бы ее продолжить».
«И о чем разговор?» – спросила маркиза.
«Влияние эллинов на буддийское искусство Афганистана последних веков до Христа. Мы делаем далеко идущие выводы».
«Ну, хорошо, – нехотя согласилась Лу. – Рада, что Вы считаете Вацлава джентльменом. Только, прошу Вас, не заходите в далеких своих выводах чересчур далеко. Вацлав, а Вы сами не желаете сыграть?»
«Нет, Лу. Ты же знаешь, я не любитель спортивных развлечений. Нагрузок мне и так хватает».
«Ага, с любовничками в гримерке!..» – ввернул Габи, и получил-таки по лицу. Пришлось мне их разнимать.
«Хватит! – рявкнула Лу. – Антон опять вас растаскивает. Как дети малые».
И будто только сейчас обратила ко мне уголья глаз, вдруг ставших огнями – под цвет ее лохм: «Кстати... А что, вообще, он тут делает? Его ведь не приглашали!»
«Он сам пришел», – с вызовом, точно передразнив, сказал я о себе в третьем лице, отталкивая наседавшего Габриэля и поднимая с паркета Вацлава, который стал поспешно отряхиваться.
«Позвольте, я объясню, – остановил он меня, смахивая последние пылинки с рукавов фрачного пиджака и поправляя платок в кармашке. – Он пришел сам, Лу. Приплыл на лодке...»
«Но за ним не посылали лодки!» – зло возразила маркиза.
«Он сам ее нашел и нанял паромщика из шелупони на площади. По-моему, такая настойчивость достойна всяческого уважения».
«Положим, он нашел лодку, – допытывалась маркиза, пылая очами, – положим, нанял паромщика и прибыл в палаццо. Но как, черт возьми, он пробрался вовнутрь? Как прошел мимо консьержа? Крис – что, уснул что ли?»
«Лу, ты же знаешь, Крис никогда не спит!» – вдруг сбился на шепот Вацлав.
«Что же тогда?»
«Все куда проще, подруга. Он мертв...»

9.
Маркиза расхохоталась, изумленно, заливисто, как-то даже по-детски: «Милый, я знаю, что он мертв, он уже был таким, когда я его нанимала!»
«Нет, я, конечно, не это хотел сказать. Все никак не могу привыкнуть. Он был бы мертв, если бы уже не был мертв...»
«Дайте уж лучше я сам расскажу, – решительно вмешался я в разговор. – Так будет куда понятнее. Когда, выйдя из лодки, я направился вверх по крыльцу, Крис, этот ваш здоровенный детина, спросил у меня приглашение, а у меня его, ясное дело, не оказалось, так как меня, как мы уже выяснили, никто никуда не приглашал. Он взялся меня останавливать, я стал пытаться его ударить...»
«Но он очень сильный, его нельзя просто ударить...» – возразила маркиза.
«До меня это довольно быстро дошло. Только пробуешь выбросить руку вперед, как чувствуешь, что она тормозит, замедляется, и едва трогает место, куда собирался двинуть как следует. Вот какое цепкое у вашего Криса внимание. Затягивает, как масло...»
«За это я его и взяла», – удовлетворенно хмыкнула Лу.
«Ну, а я-то не собирался затрогать его до смерти, надо было что-то предпринимать. Он же тем временем взялся меня душить. Душил он меня, душил. Не могло же долго так продолжаться. Я покопался в карманах – в одном, другом. Нашел монету. Медную, как всегда. Заплатил лодочнику. А тот тоже мужик крепкий, взял, да и снес веслом вашему шкафчику антресоль. Я его понимаю, хотел подзаработать. Существовать-то на что-то надо».
«То есть, ваш лодочник снес голову моему консьержу, да еще за жалкий медяк?»
«Ну, не совсем. Я ему еще фонарик отдал. Электрический. Простенький такой. Не Бог весть что, но все – в помощь».
«И лежит сейчас твой охранник, Лу, на холодном полу, прямо под вывеской «Добро пожаловать в ад!» – съязвил Габи. – Ну, ничего, очухается. Проходит с месяцок в шейном воротнике. Неприятно, кто спорит, но в целом-то, не критично. Нет, я не оправдываю поступок Антона, он у нас тот еще фрукт, но что ему было делать?»
Маркиза задумалась.
«То есть, он лежит не в доме?» Вацлав кивнул утвердительно. «И Антон не сам это сделал?» Мы все отрицательно покачали головами. «Что ж, друг мой... Как ни прискорбно, у меня нет повода, чтобы выгнать Вас с вечеринки...»
«Так я и думал!» – саркастически бросил я.
«Что, простите?» – не поняла маркиза.
«Не прощу, – ответствовал я. – Не прощу, и не надейтесь. Я знаю, на что вы рассчитываете, знаю, для чего это все. И если вы воображаете, что я прощу вас, не зная, что вам прощаю, то вынужден разочаровать. Этого не будет. Не такой я дурак, чтобы остаться здесь, без квартиры, один-на-один с проблемами, о которых знаю лишь то, что они есть».
«И впрямь – не дурак», – улыбнулась маркиза. – «А как Вы относитесь к гомикам?» – тут же спросила она.
«Да как сказать, – я покосился на Вацлава, – Как к чахоточным...»
«То есть?»
«Да вроде люди как люди, а присмотришься, – я приложил руку к губам и продолжил уже шепотом, – противно...»
Лу расхохоталась: «Тоже мне, остряк... Не обижайте моего друга, слышите, он болен, и вообще тут случайно. Да, и повлияйте на Габи. А так – можете оставаться сколько угодно, только, пожалуйста, переоденьтесь, на Вас же будут коситься».
Я оглядел свою мятую и перепачканную чернилами форму.
«И железку зачем-то взяли...»
Ощупав бок слева, я и впрямь обнаружил там старую мою саблю, с черной эбонитовой рукояткой, чешским львом на латунном эфесе и в ножнах пустынного цвета. Где же она сейчас?..
«В вашей могиле под Тобруком, – сказала маркиза. – По дороге на Дерну. Унылое местечко. Пустыня, песок. Бывали? Нет? Забавный Вам сделали памятник – выбелили бочку из-под мазута и набили камнями. Восемь булыжников и череп осла... Уверена, к Вам этот череп не имеет ни малейшего отношения, а потому – выбросьте то, чему здесь не место, и надевайте, наконец, фрак. Вы не слишком сутулы, Вам точно пойдет».
Не то чтоб я решил не казаться вьючным. Просто подумал, что во фраке со своими береттами буду выглядеть куда как опаснее. Простенок передо мною меж тем заняло громадное зеркало, что было очень удобно. Я подошел и взглянул на себя напротив.
Я напротив был просто образчик хорошего вкуса. Костюм сидел как влитой, матово светились штиблеты, и даже бабочка мне на удивление шла. А уж помады в волосах было, пожалуй, даже больше чем у Нижинского. Я прищелкнул каблуками от удовольствия, а из глубины зеркала ко мне подошла красивая женщина в черном туалете с двумя борзыми на поводке. Только гипнотические огоньки угольных глаз выдавали в ней хозяйку дворца.
«Псы не кусаются, – сказала она. – А Вацлав постарался на совесть. Да не кривитесь. Вам и вправду идет быть хорошеньким». Она взяла мое отражение под руку: «Старик Болдини сделал меня такой. Таинственной, и с собаками. А я, признаться, предпочитаю животных поэкзотичнее, да и цвета поярче».
«И мужчин помоложе?» – не выдержал я.
«И шуточки поумнее», – парировала она.
Я провел ладонью по лацкану, а мое отражение мне подмигнуло.
«Что?» – кивнул я ему.
Я напротив повел подбородком вправо. Увидев, что понятнее мне не стало, он поднял руку к глазам. Я осмотрел ладони и с яростью заметил метку между большим и указательным пальцами. Там красовалось слово «Вперед». Что, я выпросил у Габи ручку? Навряд ли. Слово не было написано. Оно было напечатано. Шрифтом машинки «Торпедо». Я был готов побожиться. Но что это значило? Я в костюме с иголочки стою перед зеркалом. Я прибыл на бал с модной красавицей, которая, похоже, от меня без ума, вон как глазки горят. Здесь собрались мои друзья, я всех их хорошо знаю, а кого не знаю – мне тут же представят. Пора выпить шампанского и хорошенечко покурить в компании занзибарского султана, он, говорят, выпускник Оксфорда и очень хотел узнать, не видал ли я ковчега на Арарате. И – танцы, танцы. Конечно же... Как давно я не испытывал этого удовольствия столь безапелляционно прикасаться к женщине на публике, к рукам, обнаженной спине, крутым крепким бедрам... А почему, собственно, давно?.. Чушь собачья, не может этого быть. С такой-то красоткой. Но нельзя же идти вот так. Замаранным этим дурацким словом. Я уже послюнил было палец и начал слово стирать, когда франтоватое отражение плевком амальгамы схватило меня за руку... Металлический холод, пронизавший меня сверху донизу, почему-то оставил во рту послевкусие мятного ликерчика. Лицо очаровательной спутницы тут же пошло мелкими морщинками, а волосы ее окрасились в оранжевый цвет.
«Идите к гостям, упрямец», – сказала она спокойно. И я отошел к Габи и Вацлаву, вновь мирно обсуждавшим художественные достоинства каменных будд афганского Бамиана.

10.
На моем письменном столе стоял Будда. Керамический. Ухмыляющийся. Он остался в квартире от прежних хозяев. Я стер с него наслоения пыли и переместил с каминной полки на крышку стола. Теперь он коротал время в компании новенькой лампы и машинки Торпедо, лукаво уставившись непросветленной миной на стенные часы напротив, прямо за нашими спинами. Мы, полулежа на стареньком рекамье, смотрели поверх завитков его шевелюры в окно, где смятая углами двух соседних домов, за узким сходящимся створом проулка искрилась поверхность Каналь Гранде.
Канал, казалось, трещал по швам от обилия лодок, и было б наверно забавным считать их тела, внезапно появлявшиеся из-за кромки одного из углов и тут же скрывавшиеся за кромкой другого. Я говорю «было бы», потому что мы этим не занимались.
На Анне из одежды осталась лишь шелковая ночнушка, она покоилась на ее бедрах, превратившись по нашей прихоти в какую-то срамную повязку, по типу индейской. Девушка млела, прислонясь голой спиной к широкой моей груди, закрыв глаза, запрокинув голову мне на плечо. Помню, какой липкой была ее кожа, где оболочки наши соприкасались. Помню, как ласкал ее груди. Странно, что я так отчетливо все это помню.
«Как, говоришь, называются эти вершины?»
«Это вот Аннапурна, – тронул я пальцем левый ее сосок. – А вот эта, повыше – Дхаулагири».
«Звучит мистически, – протянула Анна. – Ан-на-пур-на. Именно ее ты и собираешься покорить? Это твоя несбыточная мечта?»
«Голубая, – поправил я. – Говорят – голубая мечта. И она отнюдь не несбыточная».
«Пусть так. А что означает это чуднОе слово?»
«Аннапурна? – уточнил я. – Аннапурна – это древняя богиня смерти».
«И что же, – в голосе девушки послышались незнакомые нотки, – ты не боишься смерти?»
Я из чистого суеверия предпочел уйти от прямого ответа: «Ее знают в разных обличьях. Аннапурна – светлая ипостась».
«А какова темная?..»
«Темная – это Кали. Шестирукий монстр с огненными лохмами. И высунутым, как у висельника, языком».
Анна приоткрыла глаза и повернула ко мне лицо: «И ты не боишься?»
Мне стало понятно, что вопрос этот ее занимает.
«Конечно, боюсь, – с ухмылкой настольного Будды свел я понимание в шутку. – Она ведь все-таки женщина».
«Ну и дурак же ты, – буркнула Анна, вновь запрокинув голову мне на плечо. – Нас не надо бояться. Нас надо любить».
Она оказалась права. Совершенно права. Только я еще не знал этого. Я действительно был сущий дурак. И ее действительно нужно было любить. Физически. Положив мордою в пол. Именно так она мне и заявила где-то месяцев через шесть. Я сидел в крохотной кухоньке с выключенным верхним светом. Под плитой. На плите стоял суп, из-под неплотно прилегающей крышки в мир изливались волнующие ароматы приправ. Но мне было не до того. Я рыдал в голос. Спустя два года я впервые вознамерился взять ее. Я так волновался. Я не сумел этого сделать.
Анна кричала. Кричала, что ей уже двадцать с гаком, что она устала няньчиться с сопливым придурком, что если у меня в детстве были проблемы, мне надо идти с этим к Фрейду или какому-нибудь мозгоправу. Что был бы я настоящий мужчина, еще при второй-третьей встрече положил бы ее мордой в пол, – вот о чем я говорил, – и отымел во все щели, что когда в прошлый раз мы разругались, один из моих друзей так и сделал. До сих пор помню, как через кухню летела кастрюля. Эмалированная стальная кастрюля, полная супа, который наверно был вкусным. В двух вершках от восхитительных черт кастрюля ударила в стену, выбив здоровый кусок панели, и аппетитное содержимое расплескалось по бумажным обоям. Молча стояла Анна. Молча она уходила. Чтобы не возвращаться.
А пока... пока мы лежали на рекамье. Из одежды на ней была лишь шелковая ночнушка. Она покоилась на ее бедрах по типу срамной повязки. Индейцы были б в восторге.
«Индейцы? При чем тут индейцы?»
«Я у тебя нашла интересную статью. В одном из географических журналов...»
Я вдруг очнулся от созерцания темного отверделого соска. Аннапурна должна быть белой.
«Я говорю, что рылась в твоих журналах, – громко сказала мне Анна, прямо в ухо. – Ты что, не слышишь?»
«Прости, задумался».
«Скажи еще – залюбовался. Так вот, – продолжила она, – это очень интересно. Я даже обвела ручкой. Слушай. Где-то в Америке...»
«В Южной?»
«В Южной, а может в Центральной... Не перебивай. В общем, есть там небольшой народец, по-моему, они называются на испанский манер хиварес или хиваро, точно не помню. И они, ты представь, будто б считают, что мир – это сон. А в снах они попадают в реальность. То есть наоборот, не так как мы. Ну, ты понял, что я хотела сказать».
«Не совсем», – соврал я.
«Смотри, – стала рассуждать Анна. – Если явь, это сон, а сон – явь, а смерть – вечный сон… так?.. то умирая, они как бы навсегда пробуждаются к реальности. Вот уж кто точно не боится смерти».
«Думаешь, не стоит бояться реальности?»
«Демагогия?» – улыбнулась Анна.
«Ничуть, – я снисходительно улыбнулся в ответ. – Реальности стоит бояться, если пробуждаешься к ней навечно. Вечное все страшно».
Мы замолчали. Не знаю, о чем молчала она. Я не спросил. А я молчал главным образом о собственной своей, так свободно, почти что спонтанно, брошенной фразе. Раньше, до самого этого момента, мне и в голову не приходило, что стоит бояться вечных вещей. Вечной любви, например. Вечной жизни. Или, еще страшнее – смерти, но не в смысле небытия, а как пробуждения к вечности от сна жизни. И еще – бояться заветной своей мечты, ибо Аннапурна – и есть вечность, Аннапурна – и есть пробуждение.

Интерлог

Письмо сеньору Антону Коменскому, писано уже известной читателю автоматической ручкой «Ватерман», Венеция, 14 апреля 1920 года. Публикуется со значительными изъятиями.

Дорогой друг.
Как хорошо, что Вы меня разыскали. Как славно. У меня не осталось о Вас совсем никакой информации, и я не видел уже возможности с Вами связаться. Теперь, когда прежний мир рухнул, и вовсе не ясно, что уготовано нам судьбой, мы, свидетели последней агонии нашей великой державы, вынуждены искать себе место в новом небывалом враждебном мире – мире, который рождает в душе лишь смятение и антипатию...
...Полностью разделяя выраженное Вами мнение, аргументированное в Вашем письме более чем убедительно, я решил принять Ваше любезное приглашение. Более того, я уже прибыл в Венецию и пишу Вам из номеров, где давеча остановился. Не желая обременять Вас излишними заботами, неминуемо возникшими бы в связи с моим скорым приездом, я уже навел справки и с завтрашнего дня буду присматривать себе жилье на более-менее долгий срок. Если у Вас есть на примете приличные комнаты за плату, не слишком обременительную, дайте мне знать. Это существенно облегчит мои поиски, в городе я совершенно не ориентируюсь, а языком владею на уровне школьного курса.
...Как, в сущности, странно находиться мне в этом городе, городе, который мы так и не сумели бросить к стопам нашего кайзера. Странно бродить по его улочкам, заходить в церкви, видеть людей. Там, по другую сторону, я их такими как-то не представлял. Я первым делом сходил до Сан-Марко и переплыл на лодчонке к церкви Салюте, которую Вы мне очень рекомендовали в Вашем письме из-за архитектуры и великолепных плафонов работы старых мастеров. Я встретил там одного парня, мы разговорились. Оказалось, он переводчик и свободно владеет немецким. Он был год на Изонцо, и еще у Кортина-д'Ампеццо. Я сказал, что застал лишь бои за Венето, что приехал сюда навсегда. Мы обменялись рукопожатиями и тепло обнялись. Мне понравилась эта церковь.
...После того как вполне здесь устроюсь, думаю предпринять и поездку к линии фронта. Здесь ведь совсем близко. Может быть даже с палаткой. Понимаю, это может выглядеть чересчур необычно, даже несколько глупо. Но что-то подсказывает мне, наверное – мой внутренний голос, что так сделать необходимо. Приглашаю и Вас, добрый мой друг, если на то будет ваше желание, присоединиться ко мне в небольшом этом предприятии, что потребует, вероятно, от силы лишь несколько дней. При возможности, но, конечно же, позже, можно посетить и Тироль, который волею судеб оказался ныне в этой стране.
...Покамест проживаю по указанному в письме адресу, обо всех изменениях, касающихся места моего пребывания в этом городе, обязуюсь сообщать Вам незамедлительно...

Часть третья

11.
Я сам удивился тому, с какой легкостью из моих рукавов вылетели беретты. Я ведь даже не тренировался.
«Опасно выглядишь», – сказал мне внутренний голос.
«Очумели?» – спросил Габриэль.
«Если Вы о том, Габи, что на нас смотрят, то на нас сейчас не смотрит никто».
Вацлав рукою в белой перчатке осторожно отстранил ствол от напудренного лица: «Нет, красавчик, Габи как раз не об этом. Если три дня назад ваше действие было глупо, хотя и уместно, сегодня оно совершенно не следует из разговора. И я опасаюсь, что оно – лишь домашняя заготовка, а это чревато».
«Переиграем?» – спросил я.
«Не против, – ответил Вацлав. – С чего начнем?»
«С несоответствия. Я должен подвести разговор к...»
«К тому, что мне надо бы прочитать стишок, а Вацлаву сплясать? – перебил меня Габи. – Боюсь, не получится. В одну реку не войти дважды, а уж тем более – трижды. Первый раз мы говорили о Стравинском, второй – просто поцапались о путях становления самосознания. Но древние Будды. Убийство из вкусовщины. Вот чем это грозит нам».
«А если так? – предложил я. – Мы ведь делали выводы. Вы, Габи, отстаивайте идею христианского гуманизма. Вы, Вацлав, идею разсотворения. Я с вами не соглашусь, поскольку я за очищение первоосновы духа, путем отметания условностей. Жертвы, во имя основополагающей цели, которая и творит эго. Это позволит мне воспользоваться оружием в пылу перехода на личности».
«Глупости! – Вацлав смеялся почти в открытую. – А давайте начистоту. Габи. Думаю, наш протеже предлагает нам сделку, обещающую лично Вам немалые бонусы. Что если Антон просто пустит пулю мне в лоб, – он, конечно, будет мне должен, это даже без разговоров, – а Вы его просто выведете отсюда, продемонстрировав Лу мое бездыханное тело?» «Вы стрелять-то не разучились?» – обратился он ко мне.
«Нет», – односложно ответил я.
«Тогда... вперед, – шепнул Вацлав, указуя на мою левую руку. – А ведь ей-богу, неплохо приду...»
Он не окончил фразы – я выстрелил ему в лицо, так и не разобрав, чью именно придумку попытался он похвалить. Я еще успел заметить, как негры, подскочив над бархатом рекамье на добрых полтора метра, посреди света и конфетти обратились в гепардов. Потом меня уронили на пол и начали рвать зубами.
Первое, что я вспомнил, когда оказался во мраке – разговор с Габи. Он происходил на английском, видимо, чтобы звери не понимали.
«Габи? – спросил я у взъерошенного затылка. – Вы поможете мне?»
«А Вы простите меня?» – не поворачивая головы, произнес Габи, продолжая шествовать по жемчужному коридору впереди процессии выдворения.
«Ну, Вы даете... И Вы все еще хотите сказать, что вы, все вы – порождения нездоровой моей фантазии? Что простить вас нужно мне самому? Да Вы только что сдали себя с потрохами, Габи».
«Вы простите меня?» – еще раз спросил тот.
«Хорошо, – буркнул я. – Правда, не знаю за что».
«Ну, тогда удачи, друг мой. И... только не останавливайтесь».
Резко обернувшись, бывший правитель Риеки вытолкнул меня из коридора прямо сквозь стену. И тут же где-то рядом с собой я услышал истошный крик пожираемого человека: «Прощение, Антон, прощение! Ты обещал...»
«Прощайте, Габи», – выдохнул я, и крик оборвался. Я вдруг осознал, что у меня в запасе примерно восемь минут. И минуты эти текли быстро.
Я совершенно не знал, куда бежать, но взглянув на кисть левой руки, увидал слово «Вперед». Вперед я и побежал. Размыкая мрак, пытаясь попутно определить, сколько спиц колеса верных сменили друг друга. Четыре, пять, – сколько? Я выбрался из дому – это раз. Преодолел Каналь Гранде – два. А мост считается? А машинка — она была? Или нет? Потом Крис – это точно. Решение не танцевать – возможно. Нет, это четыре. Выстрел в Нижинского – пять. Прощение Габи – шесть. Нет, все-таки пять. Танцы – это не я решал. Минимум – пять. Уже что-то. Вечер потрачен не зря.
Я мчался сквозь мрак, но совсем не тот мрак, что внизу под прежней моей квартирой. Здесь фонарик был мне ни к чему. Я отчетливо видел свои руки и ноги, и если бы что-то встало у меня на пути, я бы это заметил отчетливо и заранее. Кроме того здесь он явно не был пустым. Вокруг что-то существовало. Я знал, что это старый дворец, возможно в этом слое реальности он даже достроен, но это не только он. Я чувствовал топот копыт конной атаки башибузуков, и сушь ливийской пустыни, и дыхание моего брата-индуса рядом в окопе. Кислоту игристого. Ладан в Салюте. Солнце в горах. Вгоняющий в оторопь запах женской смазки. А впереди явственно слышалась музыка. Туда-то я и спешил. К сцене. К зимнему саду, где тощий блондинистый вокалист приглашал меня, а может какую-то сухонькую кокаинетку, на одну маленькую румбу, потому что румба – это ведь так современно.
И тут я понял, что время вышло. Я обернулся. Кто-то приближался. И приближался довольно споро. Я припустил, но спиной ощущал, что меня нагоняют. Хорошо ж мы наверно смотрелись – я в истерзанном фраке и тянущая ко мне длани слепая старуха в седых лохмотьях и с пылающими волосами. Да, я помнил тот давний кошмар, но не предполагал, что он сбудется. Похоже, хиваро были не так уж неправы. Ну, да и к черту их.
«Стой, да куда же ты, милый? – шамкала старуха. – Ты что же, не узнаешь меня? Это я! Меня сожгли в третьем веке, парфяне. А может и персы. Уже не припомню. Мне поклоняются. Поклонись мне и я... сделаю тебя счастливым».
«Ты не святая!»
«Конечно же, нет! Да я и не христианка! Я назначила свидание моему любовнику! В том самом храме! Вот ведь, как не свезло! Да иди ж ты сюда!»
Она догнала меня, и повалила куда-то вниз, обсасывая мне лицо пахнущим рвотой и табаком ртом, смеялась, оставляла на лице следы алой помады и запах тлена... Нащупав под рукою что-то тяжелое, я с омерзением двинул ее в висок. Старуха крякнула и обмякла. Что это? Пишущая машинка? Нет. Это был мой керамический Будда. Странно, но он не только уцелел после головоломного этого удара, но даже продолжал печатать, изрыгая из пасти листочки. «Я убил Вацлава», – читал я знакомый шрифт. – «Маркиза отказала мне в приглашениях», «Я создаю предметы и очень опасно выгляжу»...
«Эй! – гаркнул я наугад, вставая и утирая с лица старушачьи слюни. – Слуги! Вашей хозяйке дурно. Слышите?»
Мрак распахнулся, и вошли двое негров. Они вошли, а я вышел.

12.
Музыка оглушала. Музыка поглощала. Музыка двигалась. Где-то здесь ожидал я увидеть сад, но сада я не увидел, только тела, сполохи света прожекторов, искры опадающих фейерверков и стену вихрящейся рваной бумаги. Полночная танцплощадка, у которой не видно края. Мимо меня во всех направлениях проносились люди, то появляясь из синтетического тумана, то исчезая в нем. Скользкие фраки, короткие летящие платья, стальные икры, лоснящаяся кожа, муаровые манжеты и сумасшедшей высоты каблуки бились вокруг меня в пьяном экстазе под вездесущую музыку. Плотность звука зашкаливала. Оркестр знал свое дело.
И я должен был идти. Вперед. Туда. По паркету. Сквозь искрящийся дождь и серпантин. Сквозь мелодию танца. Сквозь живое тревожное тело, тело тысячи тел. Я ступил на паркет танцплощадки и пошел в направлении звука. В направлении сцены. К музыкантам и мяучащему блондину. К столикам и салатам.
На меня налетели практически сразу. Я склонил голову извиняясь. Но пара остановилась и проводила меня взглядами. Потом вторая, третья, четвертая пары. Я был здесь чужой, я мешал им забыться, мешал делать то, что делать они пообвыкли. Но я чувствовал, что без меня этот вечер ничто, без меня он не имеет значения. И я знал — цель уже близко.
И вновь что-то двинулось ко мне из тумана. Я думал – это очередные танцоры, но фигура была одна. «Приглашения не приму», – подумалось мне. Однако приглашения и не последовало. Фигура, пускай и довольно изящная, принадлежала мужчине. Лихо скользнув самой границей взгляда, в следующий миг Нижинский уже шел со мной под руку.
«Бросьте фамильярничать, Вацлав!» – попробовал отстраниться я. Но не получилось.
«Да тихо Вы, – процедил он сквозь зубы. – Орать совершенно необязательно. Я прекрасно Вас слышу. Как, впрочем, и все окружающие. Вы и так на грани удаления с площадки. Жаль. До желаемого уже рукой подать».
«И Вы знаете, о чем речь?» – спросил я.
«В отличие от Вас, к несчастью – да. Оттого-то Вам и сочувствую».
«Так скажите мне».
«Нет. Дайте им то, что они хотят».
«Тогда, зачем Вы вообще здесь, Нижинский?»
Вацлав несколько шагов размышлял: «Видите-ли, дружище, при всех очевидных минусах, вечера здесь куда как приятнее, чем в психиатрической клинике. Поэтому я сюда частенько наведываюсь».
«Наведываетесь в ад?!»
«Ну да. Туда-сюда. Мне ведь в отличие от большинства... но, заметьте, не всех… Прощение Ваше не нужно».
«Почему это?» – не поверил я.
«По двум объективным причинам. Первая – я не был на этом вечере в двадцать седьмом году, – уже был болен. Вторая – я еще жив в физическом мире…»
«Год!!!» – заорал я.
«Ну что Вы вопите, как оглашенный? Одна тысяча девятьсот сорок девятый. Мне немного осталось. И если уж я и попаду за что в ад, так это за «Священную весну». Ей-богу...»
«Сорок девятый, – тем временем считал я. – Я погиб в сорок первом. Восемь лет... Восемь лет!!!»
«Что Вы там бормочете, дружище? Какие восемь лет? Это для меня бы прошло восемь лет, а Вы... Я вообще до сих пор сомневаюсь, что Вы не плод моего ущербного воображения. Как бы то ни было, Вы пытаетесь по-прежнему жить этим окаянным вечером в двадцать седьмом году».
«Что значит – пытаюсь? Сейчас что? Не он?»
«Ну, Антон, Вас ведь не так зовут... я догадался... На самом-то деле... Вы сами говорите, что умерли в сорок первом. Сорок первый, это... ну как бы позднее, чем двадцать седьмой... Да и ни в одном, даже самом-пресамом високосном году двух-трех миллионов вечеров ну никак не наберется...»
Я не верил своим ушам: «Вы хотите сказать, что я...»
«Ну никак не меньше... И в стремлении достигнуть вашей дебильной цели Вы невероятно изобретательны. Скрывать не стану, в основном из-за ваших фортелей я и еще пара ребят из восьмидесятых сюда и заглядываем. Без обид».
«А Габи?» – спросил я.
«Ну, Габи... А, кстати, где наш поборник фашизма и насильного музыкального воспитания?»
«Он ушел».
«Ну, Слава Богу, хоть его отпустили. Значит, попал-таки на следующий круг, счастливчик. На нем еще Риека висит. Никак смириться не может, натурал хренов. Кстати, ну и повезло же Вам, что сегодня я здесь».
«По-моему, Вы всегда здесь...»
«Отнюдь. А сегодня я вообще пришел совершенно случайно. Лу не врала. Пришел. В надежде, что Вы что-то предпримете. Мне ведь сказали, что Вас не будет, что решили взять Вас измором».
«И Вы пришли?»
«Ну... чутье, знаете ли. И не сегодня, так завтра. По-моему Вам нужна помощь... Я здесь далеко не с самого начала. И сперва меня попросту интересовало, когда Вы наконец сдадитесь и сделаете как лучше. Хотя – и, думаю, я прав – чем дальше, тем все более дикие штуки вытворяет с Вами ваша память. Она ведь не безгранична. Так вот, раньше я полагал, что Вы действуете сознательно и из убеждения. Теперь же я знаю, что верное решение самостоятельно Вы принять не способны. А наши друзья этого не понимают. Вы не против, если мы поднимемся вместе?»
Мы остановились у самой сцены. Я посмотрел в глаза Вацлаву и не увидел в них ничего, кроме участия.
«Хорошо, – сказал я. – Пойдемте. Ваша помощь мне может понадобиться».
«Принципиальный», – хмыкнул Вацлав. И мы единым махом преодолели восемь ступеней лесенки – этап, за которым нас ждало пристальное внимание.

13.
Вацлав чуть поотстал, а я очутился в свете софитов. Музыка тут же сникла и рухнувшая туча разноцветного конфетти обнажила единый тугой немигающий взор сотен проросших во мне зрачков.
«Добрый вечер, дамы и господа, – вторя мыслям, пробасили динамики. – Это я!» Но, видимо, меня признали и так, и без засевшей во мне сакраментальной фразы, ибо на сцену откуда-то из глубины замершего танцпола залетела сперва бутылка из-под «Моэта», а потом и муранская пепельница.
«Ну-ну, джентльмены, – обратился Вацлав к собравшимся, приобняв микрофонную стойку. – На дам, как водится, не грешу... Давайте будем взаимно вежливы. Ведь ясно, что мы поднялись сюда не просто так...»
«Вацлав говорит дело, – подтвердил я. – Я пришел показать вам один маленький фокус...»
«Фокус?» – удивился Нижинский.
«Пугать-то брось! – донеслось откуда-то снизу. – Пистолеты из рукавов – это мы уже видели...»
«А коли видели, – перебил я, – так и вовсе огрызаться не стоит. Итак, фокус... Но мне нужна шляпа. Вацлав, у Вас есть шляпа?»
Нижинский сунул руку за пазуху и со словами: «Какую нашел...» – протянул мне новенький белый цилиндр с биркой местного ательера.
«Итак, – продолжал я, – если вы думаете, что сейчас из шляпы появится кролик, вы меня сильно недооцениваете. Я понятия не имею, что вы мне задолжали... Кстати, Вацлав, а они сами-то еще помнят?»
«Скорее, знают, – улыбнулся Нижинский, несомненно, рассчитывая на мой очередной закидон. – Видите-ли, человеческое общение – великая штука...»
«Так вот... – вернулся я к зрителям. – Сдается мне, что вы мне сегодня должок возвратите, или я достану из шляпы то, что вас очень расстроит…»
«А конкретнее?» – донесся с левого края старческий дискант.
Нет, меня тут положительно отказывались воспринимать всерьез! И с этим надо было кончать: «По-хорошему, дурачье вы этакое, мне надо достать оттуда «Томмиган», а еще лучше – пулемет системы Максима и перемешать к еб..ням ваши резус-факторы! Но боюсь, это не слишком-то вам повредит. Поэтому я поступлю по-другому... Ну-ка детки, скажем дяде абра-кадабра... Упс...» И я достал из цилиндра штоф ароматной вишневки.
Никто не проронил ни звука, что лично я принял за проявление вежливости и продолжал, наливая стакан: «Что, не ждали? А я, между прочим, уже устал напрягаться. Пришло время и мне расслабиться. В конце-то концов, каждый имеет право на отдых. Матушкина вишневка. Нижинский, хотите?»
«Да, с удовольствием!» – согласился тот, и я протянул стакан и ему.
«Ваше здоровье, господа. Я вот сейчас угощусь, – сладко причмокивая, упивался я собственной наглостью, – да и пойду отсюда, пожелав вам всем счастливо оставаться. И больше даже не беспокойте меня нелепыми хамоватыми приглашениями. Да, я беден, и квартиры у меня теперь нет, зато у меня появился в городе друг. Устроит меня в артель лодочником, а может и еще кем. Домик сниму на окраине и буду «жить-поживать и добра наживать». Есть присловье такое в наших жутких старинных сказаниях, где и мертвым ни сна, ни покоя, и живым – в общем-то, тоже. Но, если отдадите мое, если поможете достичь цели, – я, пожалуй, и окажу вам ту несложную для меня услугу, что имеет для вас столь великую ценность. Только представьте, сегодня – все! Совсем – все. Все закончится... Вопросы?»
Рядом с ближними столиками поднялась одинокая рука.
«Да! – указал Вацлав початым стаканом на ладно сложенного чернобородого господина, что тут же поднялся. – Представьтесь, пожалуйста!»
«Халифа бин Харуб, султан Занзибара. У меня есть вопрос к нашему спикеру».
«Весь внимание, Ваше Величество», – следуя этикету, поклонился я.
«Скажите, любезный, Вы встречали следы ковчега при подъеме на Арарат?»
Я даже немного опешил: «Простите, Ваше Величество, а Вам не кажется, что это как-то не в тему?» – а потом едва не зажмурился от удовольствия, осознавая, сколь много и сколь бездумно себе позволяю на этих подмостках.
«Кажется, – расхохотался султан. – Но знать-то все равно хочется».
«Ваше Величество, мне жаль Вас разочаровывать, – нет, я следов ковчега на Арарате не видел. Но в прошлом знавал одного альпиниста. Престранный субъект. Он утверждал, что нашел окаменелые доски и плахи, исторгнутые ледником. Возможно, он – псих, тут уж судить не берусь».
«Отлично, – кивнул мой царственный собеседник. – Дадите его координаты моему секретарю?»
«И рад бы помочь, – нехотя возразил я, – да боюсь не смогу, память нынче не та».
«Я берусь это поправить!» – гаркнул султан, обводя взглядом танцпол, будто ища несогласных.
«Даже не вздумайте! – возразил ему старческий дискант с левого края. – Лу, она этого так не оставит!»
«С Луизой я как-нибудь договорюсь. Конферансье, объявляй номер!»
«Но, Ваше Величество, сэр, пожилой господин прав, – свесился со сцены мяукающий блондин. – Лу может достать для Вас любой адрес, любое имя, не нужно!..»
«Я сказал – объявляй, щегол!»
И прыткий конферансье, вспорхнув к скамейкам оркестра, скорее пролепетал, чем объявил над восковыми фигурами мертвого сада номер, которого так опасалась маркиза. Над восковыми фигурами. Мертвого сада. Внимания тут уже не было – лишь пустые тела в неестественных позах. Гости сбежали. Не иначе – нас ждал гвоздь программы мероприятия.
За нашими спинами распахнулись бархатные занавеси глубокой ночи, и опустевший дворцовый сад исчез вместе с ними. Его сменили кулисы громадного невиданного театра: с мостками, канатами, тросами, вантами, – все скрипело, шевелилось, ездило, шкрябало. И эти механические движения тянули к нам – к крохотной в сравнении танцплощадке – могучие неприступные гряды белых вершин, будто рисованных по титаническому грунтованному холсту каким-то сумасшедшим гигантоманом. Но то были лишь декорации. На переднем плане, где золотые корневища лиственниц взмыли в звездное небо естественной лестницей, а веера павлиньих хвостов начисто скрыли кроны, едва касаясь стопами оранжевой хвои, устилающей ложе старого рекамье, прикрыв глаза завесою темных от сеточки капилляров век, танцевала красавица. Невысокая, черноволосая, с пышной грудью и пышной прической, нагая, будто только что сотворенная Богом. Лишь к спине ее бинтами телесного цвета были прилажены еще четыре, видимо механические, руки...
«Аннапурна, дамы и господа, древний идол смерти и вечной жизни, – все лепетал и лепетал блондинчик. – Древний идол, дамы и господа. Жизни и смерти... дамы и господа... идол…»
И тут пришло пробуждение: «Как? Как ты сказал? Аннапурна?.. Аннапурна? Анна?.. Люби... мая?»

14.
«Антоооооон... Суууууууууукааааааа!» – разносилось над бездной застывших в танце фигур. Вацлав пытался меня удержать, но сил ему недоставало. «Где тыыыыыыыыыыы?.. Я тебя на загривке оттуда вытащил, падлаааа!.. На горбу пеееер!.. Восемь... восемь километров... к своим, а тыыыыы... ты бросил меня помирать... тут... между салатов?..» Я собирался крикнуть что-то еще, но слова застряли где-то в затылке, так и не добравшись до глотки. Я в ужасе почувствовал, как поплыло левое веко. Нижинский тут же уложил меня на покрытие сцены, но Анна все танцевала и танцевала, не обращая на нас никакого внимания.
«А кто такой Антон? – недоуменно спросил султан откуда-то снизу, приканчивая жаркое. – Нижинский, это тот самый его приятель?»
«Понятия не имею...»
«Имеешь! Имеешь, Нижинский!.. – взорвал пространство гневный окрик маркизы. – Уж тебе-то известно все!»
Стена палаццо от этих слов взмыла ввысь, заподлицо умещаясь в точно подогнанный паз небосвода. Бросив бильярд, хрупкая женщина в черном, что недавно манила меня танцевать, ступала в сени гималайских гигантов по паркету площадки, прокладывала себе путь сквозь человеческий лес.
Фигуры падали, бились, ломались, из расколотых тел, из растресканных вен изливались потоки густого терпкого пунша, сплетаясь в узоры курящихся лужиц и взрослеющую озерную гладь в нижних террасах. Я лежал и глядел прямо вверх сквозь щели век, но обнимал сознанием все от вершин за кулисами до зеркала в зале, где еще дымило сигарой мое отражение. До павианов, резвящихся в тросах и талях. До давки в прихожей. Мне сейчас было двадцать пять лет, и со мною случался инсульт... Случались кресты и листочки. Впрочем, все эти памятки и пометы будут потом. А пока нужно просто не сдохнуть... чтобы снова учиться ходить, говорить, мыслить. Учиться быть человеком...
«...Луиза... пшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшш шшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшь... я знаю... пшшшшшшшшшшш шшшшшшшшшшшшшшшшшшшшь.... я... пшшшшшшшшшшшшшшшшш шшшшшшь... сознательно... пшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшь... и не смей притворяться... пшшшшшшшшшшшшшшшшшшь... как я себя ощущал.... пшшшшшшшшшшшшь... как чувствовал я себя, когда читал о тебе на страницах его романа... пшшшшшшшшшшь... когда при тебе он смел меня унижать, что очень веселило тебя... пшшшшшшшшь... он, он... ведь не то, что я, он, конечно же, достоин всяческого признания... пшшшшшь... и вдруг среди них объявляется некто, кто известен им всем и в дружеских отношениях с ними всеми, но никто и помыслить не в силах, что именно он мог оказаться героем повествования. Героем твоей жизни, Луиза. Не придуманной. Настоящей. Или он не один из великих? Никчемность? Что бы там тебе ни казалось, я всегда любил только тебя. Только тебя одну, Лу. Нелепо? Я не стал дочитывать его опус и сказал слуге, чтобы выбросил. Этак со мной не надо».
«Ты рехнулся, Нижинский?»
«Рехнулся!»
«Так ты же...»
«Это лишь бизнес, Луиза. Дягилев. И другие. Это лишь сраный бизнес – то, что от меня ожидали. Но любил я одну лишь тебя...»
«И поэтому ты его сюда притащил, пакостник? Из чувства любви? Отомстить решил, ты, гастролер чертов? А я тут живу... – голос маркизы дрогнул. – Понимаешь? Живу!.. И я больше так не могу. Не могу я так больше жить. Это мой дом. Ты взгляни, во что он его превратил. Он щиплет моих павлинов, развешивает куриц на люстрах... разводит костры во дворе... Он тащит сюда все свои страхи, он населил дом монстрами... Эта рыжая карга... Да я ее боюсь до чертей, она преследует меня по пятам. Она становится мною. Он... он пустил кавалерийский эскадрон через вестибюль в позапрошлую пятницу. Через мой вестибюль, а я даже не знаю, как его звать... Я же все-таки женщина... Обыкновенная женщина... Слабая женщина... Как-ты мог так со мной? Как ты мог? Я... я не любила Габи, никогда не любила... Вацлав... Я даже не пошла на его похороны...»
«Макс, а ты? Ты же знал, – обернулась маркиза к оркестру, и в глазах у нее блеснула влага. – С каких пор ты исполняешь приказы Нижинского?»
«Ну, Макс тут точно не при делах, Лу», – донеслось от ближайших столиков. Султан чинно допивал кофе, внимательно вслушиваясь в беседу. Впрочем, и я, воспаривший мыслями к свету софитов, теперь не упускал в ней ни звука. «Нет, распорядитель – он, никто не спорит... Просто я слегка его припугнул... Ну что он мог сделать?.. Я ведь этот, как бишь его?.. Нижинский, помогите, как это там по латыни... Сезар? Кесарь?»
«Может, Август?» – подсказал Нижинский.
«Нет, нет... Кесарь... А, да – кайзер! Я – кайзер, монарх. Мне никто не указ. Что хочу, то и делаю, и другие делают, что хочу я. Вот так вот».
«И почему вдруг тебе захотелось мне насолить, Саид? – маркиза неловко плюхнулась на пол, среди останков своих гостей. – Почему? Когда я тебя обидела, дорогой? Чем?»
«Ничем ты меня не обидела, женщина. Просто я так решил. Просто решил сделать вот так. И сделал. Так оно будет по совести».
«Саид, – пролепетала маркиза, – ты... ты не понимаешь. От него невозможно по-другому избавиться... Он считает, что мы его приглашаем. Но это бессмысленно. Я уже после первого случая поняла это. Он только-только начал опять все забывать... Я не могу больше ждать. Просто не могу, Саид».
«Не можешь? А чем ты думала, когда соглашалась на эту поганую выходку? Это тебе не гулять со зверями, пугая прохожих да галок по набережным. Это живой человек, которого вы погубили... Все вы... Сообща».
«Мой друг, – продолжала Лу, – тогда нам это казалось забавным...»
«Что? Больше не кажется... Готов спорить, что нет».
«Он только опять начал все забывать... Он только опять начал все забывать... Забывать, забывать, забывать, забывать, забывать. Опять...»
«АААааааааа...» – резко выдохнул я, подскакивая как после кошмара на ковролине сцены.
«О! – обрадовался Вацлав. – Ожил. Временами не так-то и плохо быть... покойничком. Ей-богу... А мы тут о Вас разговариваем. Луиза вот подошла...»
«Что значит – опять? Опять начал все забывать... После какого первого случая? Я раньше что, уже видел это?..» – не отвлекаясь на его словеса, тараторил я, судорожно тыча пальцем в смуглую вершину вдали.
«А то как же... – чуть не плача, выдохнула маркиза, терзая в отчаянии муфточку. – Чудовище Вы этакое...»

15
«Прежде Вы уже дважды стояли на этой сцене. В первый раз Вы убили свою Анну, истыкав ей горло автоматической ручкой. Второй раз Вы отпустили Антона, сломали девке шесть ребер и, трахнув в позе мордою в пол свернули ей шею... Теперь ясно «Этого!» почему Вас сюда «Не может!» не пускают «Быть!». Почему «Этого!» я наняла «Просто!» этого мордоворота, что «Не может!» до сих пор не «Быть!» может очухаться «Поганые!» после вашей сегодняшней «Врали!» встречи?»
«Этого быть не может! – орал я благим матом. – Если бы я был здесь, – колесо, все восемь спиц, обернулись бы полностью, и все бы закончилось достижением цели! Так ведь, Нижинский?»
«Дружище, – похлопал меня по плечу Вацлав, – Вы здесь, и, как видите, ничего не заканчивается! Да и с чего Вы вообще уверовали в дхармическое колесо? Вы христианин! Пора уже смириться, что Вы – в христианском аду! Ведь это же так логично!»
«Ни хрена это не логично! – я указал на удобно развалившегося в плюшевом кресле султана. – Если мы в христианском аду, что он-то здесь делает?»
«А я почем знаю? – пожал плечами Нижинский. – Султан, что Вы здесь делаете?»
«Диву даюсь», – ответил Саид.
«Видите, султан здесь дается диву. А если не секрет, что за повод?»
«Да какие секреты... Меня поражает, с каким неизъяснимым демоническим сладострастием так называемые добрые христиане издеваются друг над другом. Вы даже сейчас вполне преуспеваете в этом. Хотя делить-то вам уже нечего. Похоже – это заложено в самой бесстыжей и ханжеской вашей природе. Лу, у тебя ведь здесь когда-то был зоопарк? Ну вот теперь все вы – его обитатели, – султан развел руками по сторонам, – приматы, потерявшие человеческий облик, а я всего лишь захожий зритель, что платит драгоценным своим временем за удовольствие лицезреть ваши ужимки и рожи».
«Это все ложь! Неправда! Так не бывает! Я просто еще не достиг цели! Колесо не сделало оборот!»
«Так достигни ее! В чем, кстати, она состоит! Твоя цель! Луиза! Ты близка к финалу как никогда! Предложи ему цель! Пусть он достигнет ее!»
«Я? – удивленно спросила маркиза. – Почему я?..» Нижинский расхохотался, он все понимал.
«Да потому что это твой дом! Это твой ад! Это ты во всем виновата!»
«Во всем виноваты Антон и упоротая его шлюха. Только Антона он почему-то простил!»
«Я даже мог бы сказать – почему, – встрял Вацлав. – Видишь ли, подруга, Антон осознал, что он сволочь, да и пролитая совместно кровь тоже многое искупает... А тебя, видно, не было у Витторио-да-Венето. Ты кутила тут в ожидании варваров...»
«Вот и предложи ему то, на что он будет согласен, – продолжал свою мысль Халифа бин Харуб, султан Занзибара. – И лучше тебе поспешить. Если уж закрывать хваленый сезон двадцать седьмого года, так прямо сейчас».
«Я ни на что не буду согласен, – проорал я. – И не надейтесь. Вы испоганили мою жизнь. Превратили меня в овощ. Оплевали мою любовь. Лишили мечты. Как я вас всех ненавижу!»
«А нас-то за что?» – усмехнулся Нижинский.
«Хотя бы за то, что вы все это знаете. Да ты еще и изрядный враль... великий манипулятор Нижинский».
«Враль? Манипулятор? Что я могу на это сказать... я натура артистическая, двойственная, шизофреническая. Я действительно настоятельно от чистого сердца желаю и рекомендую Вам простить их... Просто знаю, что не простите, и использую это в своих интересах. И совесть моя кристально чиста. Может, выпьем за это, матушкиной наливочки?»
«Решайся скорее, Луиза!» – поторопил султан, видя, что я, плюнув Вацлаву под ноги, направился к лестнице.
«Хорошо, хорошо! Но сумею ли я его убедить? Убедить достигнуть ее, Саид?»
«Может быть – да, может быть – нет... Знакомо? Ты же не пробовала. Удивительно. Тебе даже не пришло это в голову...»
Луиза остановила меня на паркете застывших движений. Она отбросила шляпу и муфточку, и без траурных этих деталей оказалась обычной хорошенькой женщиной, каких можно встретить в аллеях и парках любой европейской столицы во множестве. В ней не было ничего сверхъестественного. Ничего пугающего или отталкивающего. Она стояла передо мной, заламывая руки в страстном и неверном желании все изменить.
«Господин, – сказала она, – я не знаю, как Вас зовут. Но это ведь не так сейчас важно, правда? Сейчас уже все не так важно, как было прежде. Вот она, ваша Анна. Вы ведь любите ее. По-прежнему любите, как любили всегда. Ну, так и оставайтесь с ней. Насовсем. Она ведь больше не его шлюха. И ничья больше. Она ведь любила Вас. И так поступила лишь оттого что любила. От боли. От безысходности. И ее тело... Этого тела у нее все равно уже нет... Идите к ней. Гости вернутся. Я скажу Максу, и оркестр грянет вальс. Ваша помолвка станет лучшим завершением лучшего моего вечера. Помните, как я сказала тогда – идите и покорите вершину! Идите и покорите ее. Навсегда. Навсегда. Отныне и на веки веков...»
И зал ожил. И ожили гости. Меня тискали за руки, целовали в глаза и губы, объяснялись в любви и дружбе, просили прощения за неуместную шутку. Сугроб серпантина и конфетти внезапным порывом взметнуло с пола и он завьюжил, взлетая над вальсом, вырывая меня из лужицы пунша, срывая меня в атмосферу. И в этой цветистой метели мы встретились с Анной: я – в дранном неграми фраке, она – обнаженное чудо, мы поднимались и поднимались над куполами Салюте к куполам Аннапурны. К чистоте вечной и величию смысла потерянных жизней...
«Аминь!» – брякнул Нижинский. И я понял, что вихрящийся антураж начинает сдирать с меня кожу, сухожилия, нервы, мышцы... Вскоре мой образ был счищен совсем. Не осталось почти ничего, ничего, кроме тусклого лунного света, жалкого сгустка энергии эго – кошмарного и неизбывного прибежища распавшейся самости Я, распавшейся, но отнюдь не забывшей...
«Нет! – отшвырнул я маркизу с дороги, вверяя ее скомканный образ гротеску танцпола. – Вы должны мне ответить... Вы должны мне ответить за все».
«Ничтожество! – кричала маркиза мне вслед. – Ничтожество! Великий Морис Эрцог покорил Аннапурну! Двадцать три года спустя. А ты – ты всего лишь ничтожество!.. Ты – тупица!.. Придурок!.. Слабак... Трус... Да тебе ли...»
Но я уже шел через вестибюль к новому своему перевозчику с неотступным желанием выбраться в город. И поскорее.

Интерлог

Письмо господину Антону Коменскому, писано женским почерком казенным чернильным карандашом, Швейцария, 10 октября 1930 года. Осталось неотвеченным ввиду скоропостижной кончины заявленного лица.

«Мой господин, пишу Вам без обиняков. Друг Ваш хочет Вас видеть. Конечно, он думал о встрече с Вами и раньше. Но лишь теперь его навязчивое желание стало проблемой. Он считает, что мы Вас к нему не пускаем. Он хочет уйти. Вы понимаете, насильно удерживать его мы не можем. Это не наш профиль. Гости клиники поправляют у нас здоровье. Это курорт, а не тюрьма.
Как я и писала, состояние Вашего друга заметно улучшилось. Особенно в последние месяцы. Он довольно уверенно ходит, речь стала членораздельной, но воспоминания его фрагментарны. О Вас он знает, пожалуй, лишь то, что Вы старый армейский товарищ, и что Вы существуете.
Вчера он уговорил меня написать Вам письмо под диктовку. Справиться с этой задачей сам он, конечно, еще не способен. Я сочла, что просьбу Вашего друга разумнее выполнить. Переписанный начисто текст смотрите ниже. Все мы ждем Ваших дальнейших инструкций».

С уважением,
г-жа Марта Фраух,
Больница Святого Духа, Люцерн

«Дорогой друг.
Почему Вы не приезжаете? Мне столько о Вас рассказывали. Жаль, что я все позабыл. Но я попрошу сестру, которая присматривает за мной, которая составляет мне компанию, чтобы она все записала. Мне сказали, что Вы оплатили мое пребывание здесь и ведете мои дела. Это значит, что мы с Вами большие друзья, что Вы очень цените нашу дружбу. Так приезжайте ко мне. Я подозреваю, что нам не дают видеться, оберегая Ваше спокойствие. Но я выгляжу уже хорошо. Сегодня мне постригли усы, убрали всю седину, и я снова парень на выданье. Рука еще не работает так, как положено. Вы знаете – я левша. Так что письмо пишет Марта. Я так хочу наконец познакомиться с Вами. Приезжайте. У нас здесь чудесный сад с видом на горы. Мне сказали, что я любил горы. Подолгу там жил. С балкона тоже хороший вид.
Я вот что хочу. Будет вечер в городе. Собираются наши. Нам, чехам, надо держаться вместе. Меня приглашают. Санитар из соседнего корпуса был с нами на Пьяте. Составите мне компанию? Но я не знаю, где мои вещи. Форма, награды. У меня должен быть «Карлов крест» и что-то еще. Они не у Вас? Если у Вас, привезите.
Мне никто не пишет. Совсем никто. Может, никто не знает, что я здесь. Ведь не может же быть, чтобы, кроме Вас у меня в целом мире никого не было. Жены, невесты, любимой. Друг мой, если у Вас будет возможность связаться с теми, кто меня знает, дайте им мой теперешний адрес. Он должен быть на конверте. И приезжайте скорее».

Часть четвертая

16.
Сладострастие бытия. Если бы я писал книгу о своей нынешней жизни, я бы назвал ее именно так. Я так и сказал Нижинскому. Он долго стоял в колоннаде, разглядывая в панорамном окне ширь Каналь Гранде и мою новую «Испано-Суизу» внизу у причала.
«Не думаю, что Ваш выбор удачен, – улыбнулся он мне, возвращаясь к кофе с мятным ликерчиком, которым я его угощал. – Почему же Вы сделали это?»
«Почему я покрасил гондолу вишневкой? – уточнил я. – В память о матушке, разумеется. Совет, конечно, был против, и друга моего в гильдию принимать не хотели, дескать – самоубийца, и все такое. Но я настоял. Вообще, я считаю, что жить нужно полнее и ярче. А белая гондола уже есть у маркизы. Вот я и выбрал из стильных расцветок ту, что несет хоть какой-нибудь смысл».
«А как Вам достался этот великолепный образчик позднего Возрождения?» – сделал неопределенный жест Вацлав.
«Тут совсем ничего любопытного. Один из гостей маркизы, граф де Монте... Монте...»
«…скье?» – предположил Вацлав.
«Нет, не он, впрочем – какой-то француз, подарил мне его в обмен на прощение...»
«И Вы простили его?»
«Ну, разумеется. Видите, я неплохо устроился».
Помолчали. «Да, о гостях маркизы, – нарушил молчание Вацлав. – Саид, вернее, Его Величество, просил напомнить Вам, что Вы обещали ему адрес...»
«Да, да. Помню, – ответил я. – Сегодня же напишу. Было нехорошо с моей стороны заставить султана ждать. Впрочем, Нижинский, я вижу, что Вы хотите о чем-то спросить, да никак не решитесь...»
«И то верно... Да глупости, право... – он усмехнулся. – Я все уразуметь не могу. Как с вашим здоровьем попали Вы в легион? Во вторую войну...»
«Ну, это было нетрудно, – рассмеялся я. – Пожалуй, из всех немногочисленных моих достижений это было самое легкое. Я жил тогда в Лондоне, вернее под Лондоном. Выглядел вполне здоровым и адекватным. Никаких медкарт я, естественно, не представил, и о недуге своем умолчал. Тогда, к сорок первому, брали ведь почти без разбору, а у меня как-никак награды, боевой опыт. В итальянскую кампанию, кстати. То, что воевал за империю, то есть против Антанты, роли уже не сыграло. С итальянцами ведь воевал. Восприятие поменялось. А комиссия, – если Вы конечно об этом, была чистой формальностью. Хочешь служить – служи. Так что – банальщина...»
«То есть Африка представлялась Вам средством убить в себе Анну?» – предположил собеседник.
«Ну, в общем-то, да... – ответил я, не колеблясь. – Жаль, что я вообще ее вспомнил».
«Но почему? Нет, Вы не подумайте и поймите меня правильно, я вовсе не призываю Вас никого прощать, тем более – у Вас сейчас слуги, любовницы, выезды... Но почему, почему Вы не желаете остаться с нею? Вы можете все изменить. Изменить в одночасье. Вы можете творить желаемое самостоятельно. Создайте собственный мир и покоряйте там что угодно. Не восьми, а, скажем, двенадцатитысячник... И отужинайте со своей богиней... Прямо на маковке... Вы ведь так ее любите...»
«Нижинский, не городите глупостей, – осек его я. – Вы ведь тоже любите Лу... И что? Это что-то меняет?»
«Но Вы же отдаете себе отчет, что, не принимая такого решения, отдав грядущее на милость судьбы, Вы отдаете себя на мой произвол?»
«Поясните», – попросил я его.
«Ведь это же просто. Когда-то – и это естественно – память ваша ослабнет, и Вас потянет туда. К маркизе, в палаццо. Они постараются Вас обуздать, но мы-то уж знаем, сколь это реально. У них против Вас шансов нет. Промучившись еще с миллион вечеров, пока Вы не забудете начисто лето двадцать седьмого, они решат, что Вы наконец созрели для действия. И тут опять появлюсь я, и поверну ситуацию так, чтобы дальнейший отрезок их жизни вновь стал подобием ада. Я вновь возвращу Вам память. И так будет продолжаться до бесконечности. Пока я не совершу непоправимой ошибки. Либо до тех пор, пока Вы не сделаете верного выбора, чего я с одной стороны страстно хочу из расположения к Вам, с другой – с той же страстностью – не желаю из чувств к Луизе. Вот такая вот вилочка...»
«Н-да... И вправду, весьма занимательно. Кстати, – оживился я. – Я приобрел новенькую машинку. Английскую. «Ундервуд». И знаете – зачем?»
«Даже не представляю, – ответил Нижинский. – Вы же книгу писать не хотели. Вы мне сами сказали».
«Книгу – нет. Но взгляните». И я положил перед ним на журнальный столик свежую, еще пахнущую типографской краской газету. На первой полосе крупными буквами чернел заголовок: «Покорение восьмитысячника. Антон Коменский взял Аннапурну».
«Вы перепечатали статью? – удивился Нижинский. – Ну Вы чудите, ей-богу... И зачем она Вам? В чем резон менять Эрцога на любовника вашей подруги?»
«Что Вы хотите этим сказать?» – не понял я.
«Антон Коменский... Ваш так называемый друг, тот – на лодке... внизу. Зачем Вам его известность при том, что это – неправда? Я б еще понял, если бы Вы вписали себя... Это было б хотя бы забавно...»
«Нижинский, это совсем не смешно. Антон – это я».
Танцовщик внимательно поглядел на меня и, спустя вечность, промолвил с улыбкой: «Конечно, дружище. Я пошутил. Знаете, у меня ведь к Вам предложение, чуть было не позабыл за нашей беседой...»
«Валяйте», – сказал я, легко извиняя допущенную Нижинским бестактность.
«А почему бы Вам не устраивать вечера у себя? Огромный дом... Уверен, что и танцзал у Вас тоже есть. Тут можно даже кино показывать. Только представьте, как взбеленится Луиза. Вы ведь уже – одна из самых популярных персон в этом городе. Палаццо Веньеров – вчерашний день. Публика, – а я, уж поверьте, в этом смекаю, – жаждет новшеств. Организуйте свой вечер...»
«Ну, я даже не знаю...» – засомневался я.
«Поверьте дружище... Тут нет ничего сложного... Я помогу... Только сотрите с руки этот крест. Замарашек никто не любит...»

19.10.2014

Оргкомитет конкурса