На главную /

14.06.2011

БУРДИН Максим, г. Кострома

Дашенька

Дашенька доедала останки позавчерашней рыбы, отпущенной им в долг знакомой с рынка, и тайком поглядывала на мать. Та сидела напротив, двадцатишестилетняя старушка, тощая, сухая, с килограммом голодной грусти во взгляде, постукивала желтыми спичками пальцев по грязной крышке кухонного стола.
Дашенька, так и не доев последний костлявый кусочек, отшвырнула блюдце слегка в сторону, опустила голову на сцепленные крестом руки и уставилась в пол.
Мать смотрела в окно. С легкой завистью, с оттенком сожаления, она провожала взглядом серебрящиеся на солнце, дорогие кожаные сапожки. Взирая из деревянной каморки, наполовину ушедшей в землю, на отчетливую и оттого раздражающую весеннюю роскошь, снизу вверх, как смотрел бы человек на враждебный и притягательный идеал, она мечтала о чужом, ей недоступном. Мечта просеребрила мимо, оставив после себя горьковатое послевкусие и искрящееся облачко пыли.
Женщина встала. Дашенька подняла голову.
— Вымой посуду!
— У нас кончилась вода.
— Принеси!
«Принести, — подумала восьмилетняя Дашенька. — Пойду за ведерком. С ведерком — во двор. Во дворе — колодец. В колодце — водичка… читалочка… в водичке — зеркало».
Отражение о чем-то просило. Девочка смотрела во влажную глушь старого колодца и не могла понять, что же надо расплывчатому иссиня-черному блику. Звонко и отчетливо из колодца звучали запахи свежего холода и старой, прогнившей древесины. Настолько звонко, что у Дашеньки закружилась голова и она отшатнулась от колодца.
Косматое послеполуденное солнце. Оно устелило небо мелкими клочьями раскаленных добела облаков, оно оплело землю колеблющейся паутиной ручьев, ручейков, ручеищ, оно приручило природу и разлохматило желтым пейзажи. В его утомительных лучах восьмилетняя девочка набирала воду из колодца.
«Читалочка… Разобью отражение. Наберу водички. Прощай, отражение — мама, привет…».
Мать лежала на полу в позе сломанной марионетки: запрокинутая назад голова, полуоткрытый рот, разбросанные в стороны руки, точно вывернутые небрежным кукольником, мама, мама, что с тобой, мамочка?!
Доктор поднес смоченную нашатырным спиртом вату к самому носу женщины. Та встрепенулась, разомкнула сухие веки, ожила.
— Моя мама умрет? — спросила Дашенька, вытирая заплаканное лицо маленькой, жесткой ладошкой.
Доктор с медицинской брезгливостью отряхнул запачканный второпях халат и посмотрел на ребенка.
— Есть надо твоей маме больше, работать и есть.
Женщина приподнялась на локти, попыталась встать на ноги, но у нее не вышло.
— Развелось черноты, — продолжал доктор, осматривая украдкой грязную шелуху обоев на кухне, с таким видом, будто хотел украсть что-то ценное. — Сидят в своих старых конурах, прячутся под эгидой бедности, лают оттуда на весь белый свет и ждут, пока кто-то им кость бросит или конуру сожжет. Пальцем о палец не ударят, а руку протянут. Руку не протянут — ноги протянут.
— Плачь, не плачь, а врач — палач, — почему-то вырвалось у Дашеньки.
— Вон отсюда, — с тихой твердостью, сказала женщина.
Доктор усмехнулся, открыл было рот, но встретив взгляд девочки, робко туда заглядывающей, повернулся и вышел.
Мать поднялась с пола. Держась за дочкино плечо, надрывисто дышала, опиралась рукой о стену. Прошла в комнату, легла на кровать и, лихорадочно ворочаясь, точно боялась, точно делала это впервые, отдалась сладострастному импотенту Морфею.
Хотелось кушать. Дашенька сидела на полу, подле кровати в центре пыльного, солнечного параллелепипеда, падающего из полуокна, и думала о грече. О множестве распухших гречневых почек в тарелке, выдыхающих дым и лавы вкусного сока. О грече, усеявшей ветви деревьев у нее во дворе. О рое черненьких гречневых мушек, срывающихся с деревьев и летящих гурьбой к колодцу, из которого идет сладкий дым. Дашенька подбегала к колодцу и заглядывала в него. Дым рассеивался. Темный блик отражения на дне колодца уплетал ложечкой гречневую кашу. К горлу подкатывала злость, хотелось отобрать у отражения ложку и есть самой. Дашенька вспоминала о ведерке. Зачерпнуть пригоршню гречи и есть. Она оглядывалась в поиске ведра и замечала мать, стоящую на покосившемся крыльце. Бледная, больная женщина тянула к девочке руки и, казалось, вот-вот должна была упасть. «Смирная смерть», — думала Дашенька, сама не понимая о чем, и бежала на помощь матери. Но женщина ни с того, ни с сего шарахалась в сторону, оседала на пол, закрывала лицо руками и говорила Дашеньке, чтобы она убиралась прочь. Девочка не понимая этого, бегала вокруг матери, объясняя ей, что в двух шагах целый колодец с гречей. Мать отмахивалась от нее: ешь сама, ешь сама, и Дашенька просыпалась.
Вечером приходила знакомая с рынка. Лицестрадалица с печальным взглядом и масляными губами, она поднесла Дашеньке полкило давней копчености рыбы, указала пальцем на спящую мать и сказала, что это «не в долг».
— А как это «не в долг»? — спросила Дашенька.
— Как подарок, — апатично улыбнулась знакомая с рынка.
— Разбогатеем, — зачем-то сказала Дашенька, провожая знакомую до двери.
Дашенька смотрела на часы. Напряженно, потерянно. Она обнаружила, что часы тикают. Время в бешеном забеге секундной стрелки журчит и пенится на циферблате синхронно маминому дыханию. «Время — бремя», — подумала Дашенька и вспомнила, что уже почти ночь, и она хочет кушать.
Мать не подавала признаков жизни. Она плоским монументом распласталась на кровати и лишь в ритме ее раздраженного дыхания читалась болезнь.
На дне желудка все сильнее разгорался голод. Слюна, мягким свинцом стекающая куда-то вовнутрь, не давала Дашеньке покоя. Девочка с тоской смотрела на принесенную знакомой рыбу, потом смотрела на мать. «Всяко — бяка», — уверяла себя Дашенька, а рука, между тем, тянулась к заветному кусочку. «Не сметь, — думала Дашенька. — Нельзя. Мама умрет». Рыба, пахнущая соблазнительно, греховно, развалилась на блюдце, блюдце — на табурете рядом с диваном, на котором болела мать. «Ешь сама, — чудилось Дашеньке. — ешь сама, ешь сама, ешь…». «Тсс! Когда я ем, я — глух и нем! — отвечала девочка и представляла, что жует нечто очень вкусное. Удовлетворенно мурлыкал желудок, бойко причмокивал язычок, кровь благоухала в венах, когда Дашенька осознала, что рыбки больше нет.
Мать хлипко заворочалась в кровати и отпустила на прогулку глухой, короткий стон. Испуганной дрожью руки Дашенька поставила тарелку обратно на табурет и сквозь сумрак уставилась на мать. Та продолжала свой гнетуще-осторожный сон.
«Даша — пррростокваша, — со страхом думала девочка. — Обокрала мамашу, загубила мамашу… кашка, каша!»
Девочка встрепенулась и вскочила на ноги. Умиротворяющий, душистый запах гречневой каши кротким кулаком ударил в голову. Темнота наполнилась влагой сногсшибательного пара. «Из большой кастрюли!», — ликовала Дашенька.
Она схватила тарелку, потом передумала и взяла ведро. Густопахучий темный воздух, казалось, выталкивал ее на улицу. К колодцу. В голове плавало жирное отражение, ложка за ложкой уплетающее горячую гречу и рядом с ним — голодный мамин силуэт.
В ночной глухомани двора: чуть влево — по тропинке, чуть вправо — босиком по земле, из глубины которой пророс черный куб деревянного, дымящего гречневым паром, колодца.
Дашенька обрадовано облизнулась.
«Спущусь к отражению. Наберу кашки. Кашка в ведерке — мамка здорова».
Она уселась на край колодца, перекинула одну ногу, посмотрела вниз. Тогда ей показалось, что невидимое отражение на дне, откормленное и ненасытное, тихонько посмеивается.

Оргкомитет конкурса