На главную /

03.12.2010

ТРУБЛЕНКО Илья, г. Москва, лауреат 2009 года

Родился в 1983 году в Красноярске. Участник Всесибирского семинара молодых литераторов (Томск, 2003), Всероссийского Форума молодых литераторов в Липках. Окончил Литературный институт имени Горького. Лауреат Ильи-премии. Лауреат премии Фонда имени В.П. Астафьева по итогам 2009 года в номинации «Проза».

Цыланцын

Повесть

Ой-ли, трали-вали, да люли-поцалуи!
Покатилось.
Упало.
Лежит.
Непривычно
тихо.
Время наконец разгорелось, горит ровно, с аппетитом, без треска и чада. Надолго его так хватит. Счётчик сброшен, всё с чистого листа. Больше никаких коротких перебежек, хочется пойти, не вразвалочку или озираясь. Хочется отдышаться, осмотреться. Ничего нового, оно понятно, другое дело, что и старого нет, счета обнулены для всего.
Где-то совсем рядом простучал трамвай.
Сложил из ладоней птицу и полетел. Полетел! Полетел.
Черный ночной город разделяет бликующая вода огромной реки. Кривая обсидиановая сабля, обрамленная самоцветами набережных огней. Мост, как дуга драгоценного пояса, переливается фотофорами надсадно текущих в обе стороны автомобилей. Трудно любить город. Всё равно, что любить соковыжималку или кипятильник. Дурацкая привычка — спать, где работаешь. Красота делает реверанс практичности.
— Аня твоя — она красивая? — спросите Саню-Маню.
— Она удобная, — ответит он вам.
Язык отстает от мысли, которая летит вперед, со свистом разбивая воздушные потоки. Не желая оставаться не у дел, язык принимается кормить нас сверхречью. Mixtura verborum. Недослова, звучание сложносоставленной мысли, просто мычание. Язык стекла и пенопласта решетит безмолвие. Если мы хотим соответствия мысли и слова, жизни и языка, нам надо притормозить. Надо зафиксироваться в письменном виде. Обменяться письмами... Хотя порою здесь не поспевает рука.
Возьмите город без его функциональности. Вы в восторге?
Там крутятся тысячи людей, тьмы и тьмы губ шепчут, кривляются, ласкают, принимают пищу, отторгают яды. Шум, шум, шум. Надо всем этим, как над лазаретом, раскинут брезент неба, и падают капли звезд, и шумит за брезентом дождь, черная вода.
Иной раз, возвращаясь домой, видишь только тёмную муть воды. То туда, то сюда проплывают пьяные молчаливые тени. А вдали манит огонек единственного фонаря. Идёшь к нему. Глубоководная хищница. Хап! И выдыхает воду. И уходишь, уходишь в оборот.
Та,
та,
та!
Кто-то хочет нас съесть. Он уже близко! Мы должны быть начеку! Что у вас в рюкзаке? Какую читаете книгу? Враг, враг проникнет в вас, и не заметите... Будьте бдительны, следите за врагом. Все остальное, прочее можно будет сделать позже.
Тяжелеют глаза. В два свинцовых шара оттягивая веки, как негритянские груди. Выкатываются, бегут по своим делам и видят: «Небо, земля, небо, земля...» Тут же, на их месте, вырастают другие. Такие же круглые, но пока еще пустые и легкие.
Хочется делать вечную вещь. Закалять стержень. Наращивать основу. Надстраивать трубу, для лучшей тяги, для более низкого звука. Цыланцын начнет свое дело и продолжит его, когда переполнится чаша терпения. И чаша будет дополнена до краев. Капель не умолкнет. Но не прольется ни капли, не хлынет очищающий поток. Коэффициент испарения равен количеству новопоступающей жидкости. Тика в тику... Ни больше, ни меньше. Григорий будет молчать. Победно носить все в себе. И это правильно. Это лучше, чем, деловито прыская по углам, помечать территорию, млея от сознания собственной важности для означенной площади.
Расплёл руки, прошелся орлом и начал выступать цаплей. Голову направо, голову налево, там стена и там стена — стены. Поднял ногу повыше, просунул в форточку, выдулся наружу и пошел, тихо раскачиваясь. На лоб коногонку, куда ни смотри — везде светло.
Ветер раскачивает тополя и ходульные ноги Цыланцына. Он видит, как зачинается заря, достает из кармана соломинку и выпивает алый раствор неба. Ему мало ночи. Он отрывается от тела, волосы превращаются в крылья и хвост, шея в короткие лапки, голова становится филином. И парит вокруг мерно шагающего тела.
Дома дрожат, будто вырезанные из студня. Земля дрогнула и треснула на дома-дороги. Была бы рядом с ним женщина, все стало бы проще и уютнее. Но ни одной нет дела до него. А ему не нужны остальные. Он разделяется на теловека и головолюда.
На работе он головолюд, там придирки ограничиваются профессией, а дома он становится теловеком, он ест, пьёт, спит. Иногда — жизнь оправдывает потребление алкоголя, а ведь она может сделать праздником любой день недели! Работа не помеха, не обязательна, потому нужна. Ссужая его деньгами, ссужают и оправданностью проводимого времени. «Кто скажет, что тунеядец?» Не вслух.
Бесконечно целое состояние запущенности, невостребованности. Неумения толково самоизъявиться. Тык, мык... Не сунуть, не воткнуть. Не вставит.

**

Самыми правдивыми так и останутся изображение и звук. Они моментально пробивают нарост тупоты на уме. Рассказывают много больше, быстро выбивая все ответы верным вопросом. Кто-то очень любит читать инструкции, комментарии, поэтому не-прикладную литературу воспринимает настороженно. Как использовать то, что не тобой сделано, не для тебя предназначено? Казусы неуместны, но неизбежны. Потому так интересна вся текстовая интерпретация мира и всего, что в нем происходит? Лучше бы уж на пальцах, честное слово.
От фильма — к фотографии, от цветной — к черно-белой. А от нее к живописи, от живописи — к абстракции и простоцвету. Где графика. Предельно простая и не менее выразительная, чем все вышеперечисленное. Нашему разуму, на самом деле, достаточно намека, хотя всё дальнейшее деталирование не есть инкрустация, обведение, при одной явно выделенной идее. Как можно назвать добавочными деталями всю картечь, вылетевшую за выстрел, и брать центральную, да и любую, как основу? Одна, как и прочие, выполнит своё, и этого должно быть достаточно. Не только дополнит, но и создаст свою ситуацию, помимо общей.
Разделив меня или себя на химические элементы, да хоть на кварки, никому не найти жизни, не выделить никакого «душевного экстракта».
Недовольство змея-искусителя не только не чуждо человеку, но и в большей мере, чем харизма, движет им по пути прогресса, каким мы видим это шествие теперь. И было бы очень просто, взять и списать всё на дурную природу. На это у всякого найдётся. Нет, зачем опыт...
Инерция всей своей прожитой на этот момент жизни. Жизни человека Пещеры, знающего то, как не меняя ничего, спокойно и славно уходят в почёте люди не ведавшие, что творили. Радость достижения недолговечна. И вот-вот пионеры и экспериментаторы видят уже пороги пятого плато! Зачем? Ради танцующих звёзд? Все эти обрушения и оголения... Пятое плато, достижения, не постижения.
Свет коногонки тускнеет.
Почему не махнуть рукой, не означить как ненужное, излишнее? Человек с библейских времен не стал хуже, не стал лучше. Заячьими прыжками, в метании выбора закономерного из очевидного. В этой питательной туманности хаоса мы пятимся к своему будущему. Стал человек изощреннее, но, по большей части, ни умней, ни талантливей. Инструментарий расширился. Основные потребности остались теми же. Оставлено столько троп! Затоптано столько следов! Шум и толчея. Мир превратился в казино. Кругом плеск рефлекса, все удобства для круглосуточного пропуливания заработанного в зыбкой надежде на мифический jack-pot. Ни часов, ни окон — зеркала. Как сороки, кидаемся на множащееся в блеске, глаза разбегаются! Так близко, так много. И пусть в зеркалах отражается то, что уже имеем, то, что не подлежит повторному обретению. Кого это волнует! Так супруг ластится к отражениям своей супруги, которую сейчас ведет под локоток.
Игра такова: у тебя лимит 3 патрона, и сверх него, хоть — как извернись, ты не возьмешь; дело не в том, что не влезет, а в том, что не возьмешь, не усвоишь. Для этого надо менять игру, и если это не правится по её ходу, придётся из игры выйти. А какой ты после этого хака игрок? Вроде как игру перевернул, а опрокинул себя. Отдалил от победы, отгородил себя, заблудил — засусанил. Зачем тебе эта пустышка: победа та, что со мной. Не нажил себе богатств ни на земле, ни на небе. Игра после пусть даже самой незначительной правки перестает быть собой. Твоя версия. Твой дом, твоя крепость. Твоё недоумение. И стандартные лавры побед тут неуместны. Подмети за собой.
Все не то, все не так. Обида какая-то наваливается. Стоим посреди лужи, как лошадь Мюнхгаузена, и напиться не можем. Может, опять «коэффициент испарения»?

**

Новости и события жизни, будто на мишурном восточном рынке, перебивают друг друга и расталкивают локтями нерасторопных. Так, громкая новость женитьбы переорёт тихую новость болезни старого друга, день чьей-то светлой памяти. Гикая и улюлюкая пронестись сквозь свою жизнь, во взрывах, блеске, с неистребимой улыбкой на лице!
Какое тяжёлое похмелье жизни медленно, не торопясь, следует за каждым из нас. Неуклонное, неотступное, всегда настигнет, только дай себе притормозить, отдышаться. С ним не хочется ни говорить, ни даже находиться в одном мире.
Выдолбить память, резать догадки, знания! Самого себя вырезать.
Вот где нас и ловит радость светских лоботомий...

**

Тихо-тихо звенят крючки на удочке, вместе с поплавками медленно опускаясь с моста. Гудит катушка, скрипят сапоги, рыбак глухо кашляет, переминается с ноги на ногу. Вот крючки ушли в воду, рыбак почувствовал это, укрепил удочку под мышкой и затеплил крутобокую носогрейку. Выдохнул раз, выдохнул два, дым влился в утренний туман. Ветер рванул получившуюся суспензию и, промчав ее по портовым закоулкам, бросил в форточку Цыланцына, тем самым окончательно его разбудив.
Было слишком рано, чтобы вставать, и поздно засыпать обратно. В голове, очистками выгребной ямы, плавали куски недавних разговоров. Промеж пестрой массы выгибалась и дергалась червяками ложь. Небольшая и крупная, явная и едва заметная, чужая и доморощенная, множилась мгновенно, отвлекая на себя всё внимание и силы.
Цыланцын открыл глаза, окинул взглядом комнату, шумно вздохнул и закашлялся, чем-то подавившись. Он приподнялся на руках, сел, опираясь на стену. И ощутил, как задрожала стена, задрожали стёкла, словно где-то недалеко произведен запуск ракеты. Взревело, заклокотало за окнами. А затем все стало тихо-тихо, было слышно, как звенят ключи на крючке в прихожей у соседей.
Глухим ударом, без звона выбило окно, только ветер шумит. Запуталось в шторах, сдёргивая их с крючков. Что-то похожее на белого голубя. Голубь выпал из тюля, рванулся обратно, в окно — едва не запутался снова, влетел на кухню, в коридор, вернулся на стол в комнате, глянул на закрытую балконную дверь, уставился на человека. Цыланцын старался не шевелиться и рассматривал птицу. А чем внимательнее он приглядывался (было ещё темно — осень, всё же), тем более ясно различал, что это был не белый голубь, скорее белый попугай.
Это не белый голубь и не попугай. Да и белой птицу назвать было трудно, она была немного желтовата, будто мелированая. Это была ворона.
Птица понемногу успокаивалась, закрыла клюв и медленно прошлась по столу.
«Дела...» — подумал Григорий, включил лампу и выпил остатки вчерашнего чая. Одевшись, он решил выпустить птицу на улицу, открыл окна, открыл балконную дверь (благо, ещё не успел заклеить рамы). В квартире сразу стало холодно, ветер сквозняком проходил по комнате, оставлял кругом чёрные и коричневые листья. Но птица, казалось, не спешила уходить, и даже не двинулась с места.
Тогда Цыланцын взял полотенце, для того чтобы если не вспугнуть птицу, так поймать и вынести за пределы квартиры. Она спокойно, без паники и лишних движений, позволила обернуть себя в полотенце. Цыланцын, было, понес птицу к окну, как заметил, что у неё что-то течёт из клюва. Тёмная вязкая жидкость сочилась также из глаз. «Не нести же к ветеринару? Через два часа на работу. На воле выживет, почему нет», — думал Григорий, выпуская птицу. «Это о стекло. Вдарилась с маху. Свои гнали. Не до стёкол. Белый негр...»
Выпущенная птица нырнула в темноту окна, и нельзя было понять, улетела она или упала и разбилась окончательно. Полотенце насквозь пропиталось птичьей кровью. Новоиспеченный спасатель пернатых пошел в ванную комнату и начал полоскать его в раковине, но полотенце никак не отстирывалось. Странно, где только помещалась вся эта влага в птице? Ведра полтора, не меньше. Цыланцын еще полчаса провозился с полотенцем, а затем просто бросил его в мешок для мусора. Закрыл все окна, балкон, проверил, не влетело ли еще чего интересного. Долил чая, намешал в него сахара, отрезал хлеба и сел на кресло рядом с окном.
В противоположном доме все еще спали после выходного дня. Сделав несколько глотков, Цыланцын отметил, что чай похож на ополоски и никуда не годится, дожевал хлеб, откинулся на кресло и прикрыл глаза. Прикрыл глаза и задремал.
Проснулся от щекотки за воротником. Провел рукой по шее, затем по подбородку и подошел к зеркалу. С краешков губ текли темные ручейки, точно такие текли из ушей и из глаз. На подбородке и на шее было темно от размазанной жижи. Сперва Цыланцын испугался, что попортит свитер, в котором ходил на работу, но, отметив, что одет в домашнюю рубаху, успокоился. Попробовав жидкость на вкус, он определил, что это не кровь — больше она походила на тот паршивый чай, который был вылит в раковину. Цыланцын, бросив взгляд в зеркало, отметил, что потекло и из носа, в два ровных, темных ручейка. Он быстрым шагом пошел в ванную, намереваясь выплюнуть изо рта скопившуюся дрянь, но лишь только он приоткрыл рот, его отбросило от напора струи к противоположной стене с такой силой, что от удара затылком он потерял сознание.
Очнувшись, он умылся, сделал ватные тампоны и закрыл ими слабые, но все же течения из ушей и носа. Взял с собой набор платков и, почистив зубы, отправился на работу.
«Заразился», — Цыланцын поднял воротник и зашел в автобус, сел на пустое место на колесе. Приподняв полы пальто и устроившись поудобнее он достал платок и протер, сперва глаза, а затем губы, посмотрел на платок — все было гораздо лучше, еще чуть-чуть и совсем пройдет.
Полная дама, соседка справа по сидению, толкнула его в плечо. Он вопросительно посмотрел на нее. Она, в свою очередь, покачала головой, пооткрывала рот и указала на стоящего над ней кондуктора. Цыланцын полез за деньгами, но когда он достал их и протянул кондуктору, та покачала головой, вернула деньги, и так же немо открывая рот, как и его соседка, показала рукой на большое объявление на потолке. В объявлении значилось, что автобус «льготный», а посему таким инвалидам, как Цыланцын, проезд бесплатный.
Он хотел возразить и отдать ей эти четыре рубля, но вспомнил утро и ванную комнату, быстро раздумал и смирился с новым своим качеством.
Как это получается, что милосердие бескорыстно. И совсем не обязательно быть наглядным калекой. С тебя не потребуют справки, о том, что тебе нужна помощь. Не привлекут никаких комиссий. Не требуют каждый раз осознавать то, как именно ты ущербен. Помогая лишь потому, что ты такой же человек. Чувствуешь чудо, проявившееся в этот момент, пусть и ошибкой. И всё на месте. Ты такой же человек.
Сидевшая рядом женщина всю оставшуюся дорогу что-то говорила. Непонятно, зачем, непонятно что. Вата в ушах и шум двигателя не давали ничего понять. Разве что по выражению лица попутчицы можно было догадаться, что она на кого-то жалуется. Жизнь не удалась, муж не обращал на нее внимания, потому что она такая толстая. И потому что она такая толстая, муж не обращает на нее внимание. Хотя многие мужчины так любят толстушек... Цыланцын поёжился. Может больна. Сердце или обмен веществ, диабет, в конце концов. Нельзя же сводить всякую полноту к булимии, а всякую худобу к анорексии, может.., в конце концов, или недоедает не по своей воле, да мало ли? И все равно, плохо быть толстым. Хотя бы потому, что с ними тесно в общественном транспорте, их долго обходить на улице. Они настораживают.
Цыланцын промокнул платком глаза, рот и зашевелился, всем видом показывая, что скоро его остановка. Когда же очутился на твердой почве, он вынул тампоны из ушей и носа и, не глядя, бросил их в урну, как и использованные платки. Опустил воротник, размял шею и тихим шагом направился в сторону денег.

**

Её нельзя не любить. Находясь с нею рядом, не тратишь ни доли времени, всё оно наполняется вами, становится вашим. Смотрит ли кролик на удава или удав на кролика?
Во всём этом нет ничего рокового.
Сегодня позвонил Лека и сказал без вступления:
— Гори, ты живешь неправильно. В тебе нет прежнего бита, это очень плохо. Ты весь какой-то приросший стал, даже когда рискуешь, видно, что ты все просчитал и ты не падёшь с коня. Не победишь, не проиграешь. Где твой задор, Гори? Я помню тебя два года назад... ты пылал! Теперь ты спишь, проснись. Прошлого нет, понимаешь?
— Здравствуй, Лека. Ты прости, что меняюсь, вижу, тебя это травмирует, вносит сумятицу в миропонимание. Тебя вскормили и воспитали женщины, потому ты склонен к драматизации. Ты видишь коней апокалипсиса, пасущихся в соседском палисаднике, и в том твоё несчастье, Лека. Счастье твоё, что, увы, ничем не могу тебе помочь. Не могу, даже теоретически, выйти за рамки своего проекта, по той простой причине, что это я и есть. Не бойся, и тебе хватит во мне места.
— Гори, духовность — она...
— Лека, до свиданья. Передай привет маме и подруге.
Цыланцын ответил бы и более слаженно, а в действительности ограничился лишь общими фразами; не знаю, давай потом. Опять никакой романтики, что может быть лучше.
Покрытое искусной резьбой дерево изъедено в труху изнутри, побереги фамильную мебель, коллекционный экземпляр, не ставь на этот стол ничего тяжёлого. Не опирайся на него, когда помутится в глазах... Что делать, надо беречь старину.

**

Бегу. Бегу уже не за чем-то, но отчего-то.
Вечер. Лампы в этом коридоре уже погашены. Горы красными резными усыпаны листьями. Дорога, как напяленная для просушки беличья шкурка, жирки луж, чайный настой палой листвы. Шинельное небо в каракуле туч, освещаемое откуда-то снизу. На холме стоит здание грязно-кремового цвета, серая металлическая крыша блестит, ничего не отражая. Коряги деревьев, как плохо промытые кисти, трясут перед небом красными корочками ветеранов. Все это только погода.
Иду по железке. Спотыкаюсь. Если идти ровно по шпалам, шаг становится то неуемно большим, то наоборот, мельчит, и ты как гейша какая-то, запутавшаяся в кимоно, спешишь, перебирая ножками, размазывая по лицу сопли дождя. Снова перехожу на шаг раненого зольдата. И нет в мире правды, и не за ней я иду, и не от неё убегаю.
Она не впереди и не сзади... Где-то побоку.

— Цыланцын, идиот! — и две белые пенки в углах рта у нее вырастают и текут прозрачной слюнкой на красивый, нежной кожи и очертаний подбородок. Она зажмуривает глаза, так сильно, будто хочет выдавить их из затылка. Она, задыхаясь, взмахивает руками:
— Мне надоело это понимать! Я устала от твоих объяснений, довольно и того, что я терпела два года кряду, но ты, ты и не подумал меняться!
— Ты бы и не заметила... Ты и не заметила. — Он разворачивает свои огромные вощёной бумаги ладони и кладет в них свое лицо, и заворачивается в них.
— Не хочу иметь с тобой ничего общего. Подавись своей свободой, раз она тебе так нужна. — Она ожидательно отворачивается. Потом смотрит на него почти в упор. Видит его длинные, худые ноги в нестиранных штанах, стоптанных ботинках, его растянутую, выцветшую куртку, запах которой она ненавидит. Видит, как он старательно заворачивает в ладони свою маленькую голову, и то, что ладони, как живые, хищные создания, пожирают её, довольно и сыто похрустывая костяшками. Он не ответит. Пусть сама заварит себе чай и посидит на кухне хотя бы час: Ты столько мне обещал...
Её прямые, цвета вытертой бронзы волосы аккуратно собраны в хвост. Она сидит на столе напротив окна. Голова — как рыба. Григорий не видит всё это, но отчетливо представляет, потому что так было слишком много раз, чтобы что-то изменилось. Вот, голова шевелит полными неги и обиды губами, взмахивает хвостом и плавает в проеме окна, как в аквариуме, вокруг искусственной коряги её тела. Шторы вьются, подобно водорослям, а занавески подобно воде. Было бы всё это просто дымом — открыл бы форточку.
Так проходит час. Она выходит из кухни и предлагает проводить её до остановки. Григорий помогает ей одеться, подает сумку, и, спрятав ключи в нагрудный карман куртки, идет провожать. Хотя и не так поздно, и всегда можно отказаться. Не то чтобы он любил традиции, просто оставаться одному проще, когда знаешь, куда ушел твой спутник... Или что-то вроде этого. Мы вправе владеть собой, играть собой, дергать себя, как марионетку, пока все нитки не оборвутся.

**

Ты царь, живи один... Царь зачем?
Вот так и накапливаются вопросы, которых не должно возникать. Сидят на лавочке четверо. Одинаковые на вид — «найди десять отличий». Курят, пьют пиво, иногда открывают рты и плюются. Один все время мотает головой, второй дует на огонёк сигареты, надеясь в нём что-то увидеть. Третий, когда пьёт пиво, опрокидывает бутылку в себя, а потом опрокидывает себя в бутылку, и облизывается, и утирается манжетой. Четвёртый больше плюётся, чем пьёт и курит, смотря на него можно подумать, что сигарета и бутылка у него в руках только для того, чтобы заплёвывать всё вокруг.
Первый: Не, ну нах.
Четвёртый: Че-то сёдня...
Второй: Надо было водки взять.
Третий: Заебал харкаться, бл!
Мимо них проходит молодая мама с парнишкой лет пяти. Она не смотрит на них, они оглядывают её пристально, хотя и равнодушно, и только четвёртый продолжает плеваться. Мама роется в сумочке, находит ключи от двери, дёргает за руку парнишку, который всё это время смотрит, не отрывая глаз, на тлеющую сигарету четвёртого. Открывает дверь, они скрываются в подъезде.
Третий аккуратно вынимает из рук у четвёртого тлеющую сигарету и бросает тому в почти полную бутылку.
Четвёртый: Бл, ты чо?!
Третий: Захаркал уже все!
Четвёртый: Ты, чо?!
Третий резко бьет четвёртого кулаком в висок, тот молча падает с лавки, как аквалангист с лодки.
Сидят, как сидели, только четвёртый лежит за лавкой без движения. Шумит фонтан за углом.
Цыланцын задергивает штору и наблюдает за движениями мухи на окне. Она жужжит, пытаясь вырваться на волю, но стекло подпитывает только её вожделение к свободе, даёт на неё надежду — не даёт на неё шанса. «Бзжджджзжджзз».
Вспомнилось. Чуть полноватый, со светлыми вьющимися волосами и раскрасневшимся лицом. И молодая, скуластая, не очень пьяная девочка. У него и жена, и дети... А она сама ещё ребенок... лучше бы он трахал своих детей. По возрасту они со скуластой девочкой схожи. Что ему мешает? Наверное, стекло.
Забираю отдарки, ухожу спать или обдумывать произошедшее. Криво улыбается месяц на ночном полотне. Лают собаки, где-то далеко берегут и берегутся. Тихо и глупо. Я надуваюсь мыльным шаром собственной значимости, уникальности. Лопаюсь им же и засыпаю. А что можете вы? Девочек трахать? У меня есть сдержанность. Чпок!
Я сплю.
Я молчу.
Я милый.
Нет человека добрее, вернее. Так смотрится он со стороны и при близком знакомстве. Но язва черная, смоляная клокочет. Ненасытная. Где чем больше совести и памяти — тем больше боли. Змея, пригревающая на своей груди.

**

В подъезде толклась тихо бубнящая молодежь. Цыланцын пил подслащённый чёрный чай этажом выше их, сидя на лестнице. В голове его сходились какие-то цветные треугольники на золотистом фоне. Синие и красные, свинцовые и пунцовые. Они были похожи то на оленей, то на быков. Они бились, они ухали друг об друга и, побыв некоторое время в сцепке, расходились.
Молодёжь внизу читала по очереди. За окнами молотил ливень, а ветер таскал его, как пьяный пьяного, туда — сюда по всему двору. Что-то из произносимого Цыланцын узнавал, а что-то, казалось, слышал впервые. Но чувство озарения, откровения, которое он в себе ловил прислушиваясь, было жидкой заварки.
Раннее утро выходного дня, он заставлял себя не спать, а слушать и ни в коем случае не ходить подсматривать, кто это там читает. Одному из читавших особо уверенно явно казалось, что он — настоящий мастер. Может, так оно и было. Очень уж цветистое название восставил он перед своим чтением.

«УБО ШОКОЛАД»
Под фиолетовыми сводами коридоров, их чёрных мерцавших кобальтом дверей, я шёл к тебе между громовыми стенами, плыл, словно лебедь.
В длинной, похожей на лимузин, комнате ты стояла цаплей в углу, почти у окна, руки твои были спрятаны под кофту, на лице было напряжённое выражение холода и скуки. Ближе ко входу, на низенькой сизой кровати лежал наш общий знакомый. Он спал, больной, укутанный в одеяло, как в газету, похожий на ржавую выдергу.
Он был бездарно твоим.
Розовый потолок комнаты провисал местами и люстра, как связка оледеневших груш, покачиваясь от сквозняка, тихо скрипела стеклом о стекло. У вас был ещё стол, жёлтая вельветовая подушка и стул, ободранный, со следами паралона, клея и чёрного дерматина. На стуле стоял запотевший чайник в чёрных сколах по сизой эмали, рядом с разломанной булкой белого хлеба. Весь стол был заставлен радиоприёмниками, тостерами и прочей белибердой с проводами и кнопочками. От стола пахло канифолью, от чайника анисом и гвоздикой.
Ты мне приветственно кивнула, а больной на кровати выпустил струю дыма, в которую тоже вместил приветствие. Я подошёл к подоконнику и сел на него. Голубовато-зелёные стены и твоё густо оранжевое лицо с оловянными глазами и сиреневым лепестком губ.
Достав из сумки подарок, я положил его на подоконник, между горшками с алоэ и каким-то цветком, вроде кашки, что садят все, с гордым таким названием и бледно-розовыми цветочками. Я положил свёрток, как можно красивее, чтоб тень от него падала ровно, а освещён он был полностью.
Теперь я тоже кивнул тебе и поплыл к выходу. Ты сказала, солёно-содовым голосом, похожим на подвыдохшуюся, тёплую «ессентуки»: «Alles Gute» — и незаметно закрыла за мной дверь.

**

Разочарование в разлуке. Горькие тернии слов, колыхаемые всеми ветрами сразу. Гаснущий юпитер последнего вскрика, неуёмного хода действ. Отзвуки фальшиво сыгранной любимой когда-то пьесы. Вернитесь домой и намажьте на хлеб все свои разочарования, тёплая ванна, сытный обед и любимый питомец — золотой домовой, камин любого дома.
Черпайте силы в чарке вины и обезображенного мыслью сна! Налепите из обрывков радиопередач и песен маршрутного такси пельменей и поставьте в морозилку до праздников чёрного дня. И не забудьте уютный вечерний туалет телефонной беседы. Сбросьте груз, смойте весь этот нагар и шлак! Внесите блюдо спокойной ночи, парного сна, разделите радость творения поваров. Впитайте всякий полезный витамин, так же, как тянутся солнечного света листья.
Где ты? Где ты, друг? Почему ты всегда забываешь делать так? Разве ты не знаешь, что всё это для тебя? Не помнишь, какой бываю счастливый я? Чему ты учишься у этих замызганных канав и оградок? Не опаздывай. Всё это надо брать сразу после раскаянья, после полосатой Варвары-жизни! Иначе пустое всё это и ты опустеешь. И никакие лотосы твоего болота не заполнят этого зева бессмыслицы, не родят благих птиц, не навлекут лучей радости. Тебе придётся остаться там и, содрогаясь надорванным сердцем, ощупывать шестом изменчивое дно безобразия своей гармонии.
Кто опрокинул эту чашу тоски в твой пруд? Истлели тёмным пламенем цветы, загустела глотающей воздух рыбой вода. Неужели по твоей воле болотом обернётся душа. Смрадом наполнится ветер ума. Горькой копотью станет взгляд.
Кто одёрнул тебя посреди песни?

**

Дождь утянуло в другие края, читавшие в подъезде ушли. Подъезд снова стал гулок и пуст. Изредка взвякивали домашние питомцы, дребезжали стёкла в рамах на этажах. Григорий сидел тише пыли, прикуривал одну приму от другой. Огонь шурша поедал бумагу и потрескивал табаком, словно с каждой сигаретой он набирался опыта, становясь злее. Стараясь быстрее добраться до лица и обжечь губы со страстью и упорством достойным лесного пожара, а не уголька на окурке.
«Начинается это всё просто. Ты наливаешься зрением, тело, что уже совсем не прочь терпеть разнообразие мира, ноет и не даёт дремать так сладко, как хотелось бы.
Он сидел ранним утречком посреди стола и, прикусывая чёрный хлеб, жевал кровавую колбасень. Прищуривая один глаз, другой же наоборот, тараща в потолок, ел и приговаривал: «ямаямаяма».
Другиня ходила кругами под люстрой и ловила мух. Она была лысой кошкой. Похожая на инопланетянку, с чёрными яйцами глаз, без хвоста и ушей, постоянно, что-то шипит. Ай, нет для неё радости на сегодня. Мир в серых тонах и клочок занавески, трепещущий на форточке прощальным платочком, плачет в тон её мыслей: «нетуинетуинетуинету».
Вращаясь в умствованиях и умываясь, они ходят мимо, по временам удивлённо, но впрочем, без особой радости, отвешивают поклончик, обсыпают приветственным песочком теплот, чтобы спокойно идти дальше. Встреча будет приятна, если она не связана ни с чем дурным. Все встречи это алмаз церемонии. Каждая удивительна, одинаково прекрасна, одинакова и неуловима для памяти.
Она ловит мух, вихляясь под танцующими бабами лампочек. Он сидит посреди стола и курит фаянсовый заварник. Она кланяется ему низко, он, не перегибаясь, отвешивает поклон зеркально, не колеблясь. Она ловит мух и пытается закрыть свои глаза. Он вытряхивает из чайника тараканчика. Она заплетается. Он ходит строем. Если это так важно для тебя, то некоторым можно гулять не появляясь на улице.
Тебе неуютно? От чего же эти свинячьи искорки в твоих словах? Поднялся, охладел. Заливное, вот что ты такое. Не выключается и не кончается. Не так всё разобразно? Извольте сами ...»
Григорий отогнал от себя навязчивые продолжения. Листнул дверь, захлопнул окно и принялся за готовку.

**

Есть ли вам разница, кто вокруг вас танцует, когда вы в лучшем расположении духа? Сердце изливает резервы счастья, праздничный салют, фары-фанфары, стрёкот ветряных мельниц, фыркают шутихи, выжимающим гулом над головой проносятся самолёты с транспарантами, трындычат барабаны, озноб ненасытного восторга, цветы и полнокровие!
Будет вокруг вас кружиться кучка бомжей, отряд пионеров, вялых потаскух вереница, детишек в карнавальных костюмах череда, китайские драконы в мишуре, охранники с ночными сторожами, оборванная и удолбаная шпана, художники с кистями и палитрами, мультипликационные герои на моноциклах, гей-парад, египетские казни жабами, змеями и саранчой, милоликие лады, сумасшедшие криворотые, всполохи огня, милиция и клоуны с мартышками и львами, цветочные гирлянды, суповой набор, играющий на гуслях, все ваши директора и начальники брюхастые, одышливая администрация, молодящиеся стервы, пропитанные уважением и радостью, как торты коньяком, президенты, мэры, сэры, пэры и карабинеры, разудалые оркестры прокажённых, планет парад!
Притом всё это в полнейшем интиме внутренних загонов, внутри души, что расширяется радужным пузырём вбирая в себя вас, как своё средоточие. Что будет происходить потом? Важно ли, что происходит сейчас?
Если есть та разница, если в такой сиятельный момент вы оправите пиджак и призовёте весь этот взбеленившийся мир к тишине, порядку, а затем, секунды пробыв утёсом добродетели, рухнете ссечённым древом во прах дел своих, как вы это оправдаете? Что вас так расстроило? Что вы хотели бы получить вместо?
Давайте, вместо всего этого сумбура, вокруг вас будет прыгать в танце, и подпевать: ваш приятель, которого вы не видели со школы, ваша последняя и самая верная любовь, кошка вашей бабушки, пушистая и некогда потерянная, чудесная кошка! Ваш товарищ по цеху — великий мастер своего дела, всё ваше многочисленное семейство, включая и тех родственников, коих вы не только никогда не видели, но о которых вы и не подозревали, тот приятный старичок, которому вы когда-то подали на улице, тот, что через года улыбается и не понимает. Пусть вокруг вас парят все воробьи, которых вы отказались шибать с рогатки и пневматики. Пусть те люди, которым вы позволили пройти по себе и подняться усыпают вас лепестками, а на лицах такое раскаянье, признательность и надежда!
Пусть поет, дайте допеть. Финал вас поразит, с него всё пойдёт иначе, жизнь встряхнётся, как мятая, в крошках, простыня. Песня вернёт вам жизнь такой, какой вы давно не видели её и устали помнить. Удар колокола вернёт самую чистую тишину. А его гул навеки останется в кольцах зим памяти и не закончится никогда. На нём, как на коньке-горбунке, вы влетите в вечность, пусть даже утратив всякое своё движение и память к нему.

**

Извернётся кривой фрактал и красота смол, янтарные оголоски, ржаного огня ополоски, бурдон нестройный провинций. Дяденька бомжик, дяденька бомжик! Послушайте историйку о бедном идаоти, о таком славном городе, о таких несчастных людях, о том, как врали-доверяли, уходили-догоняли, пелибылипилиубилизабыливылимылинемы!.. Врачица, не маши в болезную историю мою предательств и бельё грязное, лицемерное. Я всё исправлю, такого уже никогда и нигде не увидите. Всё сам расскажу.
Впервые! Впервые на нашей арене! Последний Раз!

**

Ты, вот, кран открываешь. Лицо сполоснуть надо. Сухое оно, лицо твое и горячее от сна и не. Шелестит о сухие руки. Щетину, она топорщит пенёчки волос по щекам. И шумит кран — холодной воды не будет. Щёки несут типографской краской, пылью. Сипит — не будет и горячей. Утро уже — вот оно! Выйди на улицу. И захрипит на тебя улица, шелестят листья по оборкам дорог. Ветер сменили сквозняками и здесь. Я в небо смотрю, глаза щелю. Хоть бы как. Крану оплеуху. Кран хыркает ржавью. Где весна? Открываю оба вентиля. Пустыня. Зона испытаний. Голая, наглая химия. Кран трясётся в сипе, стуке и конвульсивно дрыгаясь на весь дом:
— И чо. Откуда возьму. Высру. Чо те. Хрена. — и каплет, немного каплет. Взвывал, трясся: Я не могу тебе это выговорить. Всё просто. Просто так всё думаешь. Лысого тебе. Всё у меня в порядке — у тебя не в порядке. Тебе от меня надо чего-то. Холодно мне. Молчать могу, хранить могу, хрипом могу. Не видел, думаешь, светлого не видел. Фиксация не та. Больной, болезненный. Здоровее некоторых буду. Тебе такого здоровья не снилось. Тебе такого не вынести. На улицу иди. Не смотри на меня. Чего ты ждёшь. Чем рыгать — нечем. Коноёбит меня, не видишь. Укройте меня. Убейте. Задушите, уснуть дайте, не надо включать свет. Пусть темно, пусть не просыпаясь, пусть тараканы. Не ждите ничего, не жди ни чего. Не будет. Прёт дурная кровь, грязная.
— Куда мне торопиться, я подожду. А ты терпи, оно на пользу. Это порожнее выходит, оно тебя дерёт. Давления не хватает. Если воздух выходит — и вода пойдёт. Неприятно, но это пройдёт. Потерпи. Расскажи лучше чего-нибудь.
— Чо рассказывать. Ты кто мне. Все своим делом занимаются. Дай мне отдохнуть. Ты от меня ничего не добьёшься.
— Скоро уже. Я знаю. Так бывает. Всё снова будет. Не торопи события.
— Мне надоело трястись. Рыпаться надоело. Дёргаться. Дрыгаться. Бестолково всё это. Зачем такой нужен. Колбаситься. За мной только пустые переполненные склизкой водорослью и хлоркой напичканные трубы. Но там ветер гуляет. Там вода дрянная. Той же водой дерьмо смоют. Чай заварят, кашу. Одна вода. На первом этаже крысу смыли. На четвёртом красотка плещется. А ты носки стирал и сморкался. Вылил полфлакона в раковину. Какая отчистка. Только огнём и дождём, огнём и дождём. Такие же, как вода, одинаковые одни. Такие же. Такая же вода по вам бежит. Вода одна и все одни. Такое же.
— Буду ждать. У меня есть время. Ни хочу никуда ходить...
— Перекрой и уйди. Спи сам. Не смотри и не жди ничего хорошего. Выдумай хорошее. Неважно есть ли, нет ли — станет тебе. И расплодится. Все любят, чтоб размножалось. Распространялось. Всё что тому способствует интересно. Проводники. Полупроводники. Тебе срать на мои потуги. Тебя они даже веселят. Больше веселят или напрягают. Не пугают, не задумываешься. Тебя они даже не веселят. Любая мысль тебя может напугать. Мысль — жизнь ниоткуда куда. Ты единичен — вот она, ты свою неповторимую, применимую. Куда ты её, на что ты её растрачиваешь. В канализацию. Такие мысли. Хорошее. Делай хорошее. Не будет дурноты памяти. Будет план памяти. Конца не будет и начала. Дребедень бросай. Иди на улицу. Уезжай отсюда. Знаю уедешь.
— А сам что не выйдешь, не уедешь?
— Я врос в этот драный дом. Сраная пятина. Гадина. Нарост. Или я глиста драная. Врос. Альтернатива. Врос. Вырос и сдохну. Тут. Каземате в этом. Где бардак — одна всуе верная система, какую возможно тут поступательно воспроизводить. Подыхать. Мереть тараканами, крысами, мышами, клопами, мухами, гнидами. Уходи.
— Это мой дом, а что у меня там будет моего? Где я буду волен себе самому.
— Ты. Говна моток. Выйдешь всё равно.
— Я вернусь. Куда мне идти-то.
— Если бы я мог — нашёл бы куда. Трепло. Трепло. Дрянное ботало.
— ...Пойдём вместе? Пойдёшь со мной? Я тебя с собой возьму. Сниму и пойдём, куда хочешь пойдём!
— Не могу. Нельзя так. Что тут без меня станет. Вода пойдёт. Это моё место, никто меня не заменит тут. Для того тут и есть я. Как никто другой и никто другой. Ты иди. Ты сам иди. Не торчи тут. Нельзя. Без меня тут ничего не будет. Поставлен тут. Не на просто так. Никак не произойдёт. Тебе понять, тебе запомнить всё это. Дело. Постановлен. Ни ты, ни кто ещё. Мне никуда. Закрой меня и иди. Уйди.

Григорий валко встал, подошёл к раковине и в несколько приёмов выкрутил кран: Пойдём, пойдём. А то сдвинешься тут. Там не плохо. Просто людей тьма. Но сейчас ещё рано. Сейчас, в праздник их вообще мало. Покажу тебе реку... Фонтанов много. Тут поблизости такой фонтан стоит! Взрыв! Ты с ума сойдёшь. Надо разнообразить. Выбирать нечего. Когда ещё выберешься.

**

Прижимаясь к земле, скрываясь от егозящих над головой мышлений, шевелясь вараном между кочек, вперёд, вперёд, вперёд! Мир дыбом. Пляшут сказочные елени, бирюза глаз. Хвойные стрелы, огни белок и лисиц. Ждут чащобы бирюка-охотника. Мерят дали, трепещут в пророчествах запахов и звуков. Вперёд, вперёд.
Смотрим мы на вас и недоумеваем. Что вы из себя представляете? Время спешит, к нему надо быть чутким. С каждым поколением всё более вальяжны. Но нет, не так всё... недооформлено, не так всё пресно. Как случайно слепившиеся пылинки, тянете свою жизнь паучьей прядвой. Приглядишься — да и впрямь ведь! Ленивые пауки-путеукладчики. Больше чувства!
Какая гингема разочаровала вас? За чем вы гонитесь, почему продолжаете путь так явно забыв назначение? Вы — оборванный нахальный табор, не имущий ни одной бирюльки, чтобы меня удивить! Вы разучились гадать, чудеса в решете носить, истории раздавать, как горячие ватрушки — вам остаётся только воровать и побираться. Прогнали прочь озорство. Рассеяли, втоптали в хлам острословие. Питаетесь комбикормом, хмелеете болотной водой, ряской закусывая. Руки у вас холодные и липкие, как лягушки, тряские в комарьё.
У вас очень плохие данные, паучки.
Сам не помню вот, помню, что был таким, а сам не помню, как это оправдывал. Как находил лазейки, как выживал жизнь, что не успела ещё начаться. Был яростен! Нет. Был противником! Как же. Вот смех-то! Как славно забыл. Не помню так же, как всё это закончилось. Такая короткая жизнь, какая короткая память!
Или нет? Тогда давайте всё поперекроим! Сейчас будет красиво.
Нарастает гул, на горизонте виднеется в клубах дыма и пыли багровый хребет зарницы. Дрожит и томится земля, роса обращается в пар, вперивается в небо, опадает в землю. Мимо нас проносятся быстроногие разведчики. Какое-то время они скользят по округе, затем спешно скрываются. На секунды всё затихает.
Мир тихий и кроткий, не ожидающий никакого предательства, наливается объёмом жизни, подвигается на нас, открывает самые заветные свои тайны. Молчаливо, как добродушный рыбак, улыбающийся твоей малоопытной возне с крючком и наживкой, мир наливается светом, выдвигаясь из плоского зрения в живой горельеф зримого.
Секунды падают. Ми, ре, до. Варево людей переваливается через горизонт мешком ворованной картошки и глухо рушится на зелёную идиллию, сразу же возводя здания, готовя еду, объясняясь в самых светлых чувствах. С плясками и плачем, пьяненько, с руганью и воркованием, в неумолимо трезвом творческом расчёте заполоняется Свободное Жизненное Пространство. Это такие славные люди! Работают даже во сне.
У вас большой опыт работы, саранча.
Хотел когда-то быть подобным, не помню только когда... Потом завертелось, закрутило и, кто его знает, может теперь совершенно такой! Или неуклонно двигаюсь в эту сторону. Хотя тут иные задачи.

**

Парк, Цыланцын сидел на скамейке, рассматривал поздно цветущую сирень. Рядом с ним расположился молодой отец с дочкой лет пяти. Ребёнок предоставлен самому себе, отец неуклонно роется в сотовом телефоне, повремённо кому-то отзванивая: «А я знаю? Откуда я знаю. Нет, потом нельзя будет. Только не надо вот...»
Девочка, оставив бесплодные попытки обратить на себя внимание родителя, направилась к Цыланцыну.
Здравствуйте!
— Здравствуй.
— Я вам не помешаю?
Цыланцын вопросительно посмотрел на отца девочки, тот сперва смутно вглядывался в Цыланцына, а затем едва кивнул головой и вновь принялся за исследование мобильника.
— Мама сегодня на работе совсем, потому я с папой. Он сегодня дома работает и меня гуляет. Я точно вам не помешаю?
Цыланцын попустительно кивает головой.
— Я что-нибудь сейчас придумаю! — девочка, куда-то убегает. Затем возвращается и говорит: — Вы не против, если я что-нибудь придумаю про вас?
— Попробуй.
— Это как бы игра такая будет. Давайте, вы в лесу очутились... Зимой! И ночью... Что вы сделаете?
— Шубу застегну получше.
— А у вас нет шубы, вы прямо сейчас там!
— Тогда я замёрзну скоро и конец игре.
— Нет, вам не холодно, это же не взаправду!
— Тогда огляжусь и пойду куда-нибудь.
— В какую сторону?
— А есть разница?
— Это всегда важно.
— Тогда, прямо пойду, куда смотрю сейчас.
— А там река!
— Перейду по льду реку.
— А река не замёрзла!
— Зима же...
— Ну ладно, там маленький мостик есть, но он заледенелый и вы не пройдёте по нему, упадёте.
— Разворачиваюсь, иду обратно.
— А там из под снега, на вас... Ворона!
— Почему ворона?
— Потому, что я боюсь ворон.
— Ну а я не боюсь.
— Она снежная!.. Больше, чем белый слон! С подъёмный кран размером! Глаза — каждый с мотоциклетное колесо! Тяжеленная — летать не может, только пешком ходит. Рычит и на вас идёт!
— Через реку вброд перейду тогда.
— Вот, а говорили не боитесь... Ворона вас хватает клювом!
— Ну всё, она меня съест.
— Неправда! Она понесёт вас в логово.
— Тогда, дальше я попробую... Она принесёт меня к дому, положит на пороге, скажет, что тут живёт её знакомый и уйдёт.
— Правильно! Откуда знаешь?
— В доме шум, гам, голоса всякие. Я загляну в щёлку в двери, а там — ...
— Презентация! — подпрыгнула девочка.
Отец встал со скамейки, спрятал телефон в барсетку, дождался последней реплики и позвал дочку:
— Тань, пора.
Девочка запоминающе оглядела лицо Григория и удалилась вслед за отцом.
Все люди существа творческие, их творчество — плод любви. Некоторые любят детей только за то, что дети — благодатный материал, из них можно слепить, что вздумается. Закономерна возвратная сила, в том случае, когда творение овладевает своей жизнью. Возвратная сила творения приобретает отрицательную амплитуду, но потерпи, претерпи. Подожди на своей правильной стороне.

**

Порядочный зовётся пунктуальным, добрый — коммуникабельным. И ничего личного, простой базар, обычный рынок. Оптом. На складе. Контейнерные перевозки. Кредит. Банк!
Цех располагался глубоко в дворах, неподалёку от издательства муниципальной газеты, как раз напротив тюрьмы. В том же районе делили одно здание филология и юрфак, напротив них, через дорогу, была низенькая совковая баня в многослойной, обсыпающейся извёстке, где намывались пенсионеры, уголовники и эстеты.
Совсем недавно в цех завезли новое оборудование, на котором работать было приятно, набрали новый персонал, а старое всё повыставили во двор, чтобы оно ржавело и само собой утилизировалось.
Прежде вся эта шарашка была государственной, теперь перешла в частные руки. В соседнем строении варили туалетную бумагу из сегодняшней прессы и вчерашней классики, а тут занимались только тем, что прессовали кипы бумажного хлама в брикеты, которые затем легко грузились в машину и отсылались неизвестно куда.
Шеф приходил через день, поднимал боевой дух, материл поставщиков, пророчил скорое закрытие этого полуальтруистического предприятия, напоминал всем, когда прийти за зарплатой и убегал. Работники тут же устраивали перекур с чаепитием.
Кроме Цыланцына, который работал за пультом на верхотуре, было два техника — грузчика по совместительству, да два практиканта в довесок, правда одного из них на рабочем месте никогда не видели. Первый техник, Кир, был низкорослым, сухим южанином, он допоздна задерживался в цеху, постоянно водил к себе бабёшек, озорничая с ними в развалах и подсобке, после чего очень тепло провожал их до ворот, спешил пить гадкую растворёнку, без молока и сахара, курить сигареты, слушать радио, листая нарытую Игорьком ерунду. Очень любил пригреться у батареи или раскалённой докрасна плитки, а потом принимался за отладку аппарата, за этим занятием его обычно и заставали приходя на работу утром.
Игорёк был тем практикантом, что на рабочем месте занимался перелопачиванием макулатурных завалов в поисках ценностей букинистического характера. За эту страсть Игорька прозвали Мазаем. Рыскал в развалах постоянно, чем серьёзно замедлял работу. Время перекура он тратил исключительно на свои изыскания, нарывая за день столько неожиданного добра, сколько не мог, как бы не силился, утащить вечером с собой. Тогда, он прятал свои сокровища в подсобке, благополучно забывая о них впоследствии. Кир, приглушённо матерясь, волок вечером хлам из подсобки в развалы, а Игорёк, на следующий день, обратно в подсобку. Считалось, что тащит он всю эту рухлядь к себе домой, хотя трудно представить, каких размеров у него, в таком случае, квартира.
На поверку оказывалось, что прописан Игорёк по одному адресу, а живёт у подруги, по другому, ночевать ездит в интернет клуб, где подрабатывает системщиком, а сюда, на макулатуру, вообще приезжает стопом, причём из соседнего города... К тому же, кто-то упоминал, что-де регулярно видит практиканта летящим на параплане над центром города с развевающимся плакатом рекламы.
Если к нему обращались с расспросами, Игорь откликался с энтузиазмом японской школьницы, но изъясняясь очень сбивчиво, невнятно, повремённо и вовсе залипая, активно при всём при том помогая себе однообразной мимикой. Лишний раз его старались не беспокоить.
Вторым техником был Романов. Молчаливый и громоздкий, как пустой холодильник, он имел положительно отсутствующий характер. Как ребёнок радовался шефу, курил за компанию на крылечке с Киром, игнорируя погрузчик, ворочал вновь прибывшие тюки с бумажной рухлядью, о чём-то подолгу беседовал с Игорьком. О Романове известно ещё меньше, чем об отсутствовавшем на работе, но имевшемся в смете практиканте. Известно только то, что Романов один из всей шараги имел образование, что пешком через полгорода на работу ходил по любой погоде и был бессловесно доволен своей жизнью. На все расспросы отвечал, как можно односложней, вздыхал, пожимал плечами, отводил глаза и шкодливо смеялся.
Что касается Цыланцына, его работу в цеху лучше всего покажет сон, приснившийся ему на рабочем месте после чтения красных газет, принесённых на переработку чистеньким стариком в коричневом клеёнчатом плаще. Под натянутым на брови сливовым беретом у старика мерцало огнём невнятной молодости косоглазие, он тряс макушкой и что-то долго выговаривал про себя.
Во сне Цыланцын сидел в пропахшей селёдкой и псиной небольшой, плохо освещённой кухне читая на полголоса газету, надрывным тоненьким голосом старика:
«Найди в себе силы, найди себе место, на макулатуру работником пресса. Ты не сортировщик, не собиратель, и не создатель, и не почитатель. С наукой и толком жимай себе кнопку и наблюдай за созданием блоков. Гидравлика свиснет, свисни и ты: «Егорыч, не спать! Подноси, подноси...» Напарник копается, кипы лохматит, рыщет, чего-то от жатвы спасает. «Мазай, ну харэ! На хера тебе это? Шёл бы копаться в библиотеку». Очень похоже на вырубку леса, — работать в цеху оператором пресса».
Цыланцын целый день нажимал кнопки. Иногда случайно. Что, к слову, никак не сказывалось на качестве работы.
Только на последних выборах, когда обычно начиналась страда для цеха, Цыланцын узнал, куда отвозят прессованные блоки. Оказалось, в соседний цех, где варят туалетку. Нескладухи с перевозками шли от того, что поперёк всего двора, который год, пролегал каньон коммунального ремонта, который было не обойти, не переехать.
Приходилось объезжать весь квартал, чтобы добраться до соседнего здания — только так. Занимало это около часа, если не было пробок в центре. Хотели построить мост над ямой — не построили. Хотели пробить стену и наладить конвейер, но стена, отстроенная в незапамятные времена каким-то добросовестным купцом, оказалась такой крепкой, что мероприятие было отложено. И откладывали его до тех самых пор, пока, некий административный умник не объявил эту стену объектом старины и памятником древнего зодчества, под которым вопрос совмещения цехов был похоронен навеки. «Просто в лапу кому-то недодали», — с проникновенной грустью досадовал шеф.

**

Опять из окон, из-за решёток летят письма. Падают под ноги, колёса, относятся ветром в придорожную пыль-траву. Ни на одном нет обратного адреса, ровно, как нет и адресата. Манера этих писем порой смиренна и проста, а когда, оскорбительно развязна, но всегда одинаково неосновательна. Они как раз такие, что можно топтать ногами не огорчаясь, эти манифесты, эти исповеди. Споры, аллергены. Засоряем эфир, портим экологию.
На один манер все эти безграмотные писульки, коими щедро изгвоздан каждый день. Взгляды, высказывания, жесты — глухие крики с затонувшего корабля. Насколько это отстранённые от жизни вещи: «Спасите, помогите, таю, пропадаю»... Слишком привычно, беспрерывно, без вариаций, монотонным, обессмысленным гулом. Мы врождённо умеем пропустить это мимо ушей: значит ли это, что такое условие важно для жизни? «Играем классику!»
Не умея услышать и прочитать, мы имеем способность сигналить беспрестанно.

Прозрение утра, все эти отпечатки снов дрожат паутинками. Всё ясно, внятно, ещё немного и ты пронзишь этот день и всю последующую свою жизнь, да и что там, жизни многих и многих человек, полным знанием и чувством. Всё поправимо, нет никаких препонов справедливой радости. Как же ты всё прекрасно понимаешь! Именно такой, непобедимый и ясный, ты знаешь уже — дунешь, и разлетятся все эти сочетания, плюнешь — и расползётся подорванным скрёбонебом. Деревенеешь этой мыслью, мокнешь в ванной сырой овощью, брошенной кожей, несмышлёным кадавром. Тебе надо оправдывать всякий поступок. Кто это тебе выдумал...
Зачем всё это было... Очередная замануха? Ничего подобного, никто ничего не отменял. Всё в силе, приходи, забирай! Бери с собой свою ладушку, лапочку, мамочку, папочку, другов, подругов, готовьте застолье. Зачем раскис! На кого обиделся? Встань, иди отсюда. Пусть за тобой поспешают все твои светлые паутинки, до самого позднего вечера пеленая тебя в драгоценный кокон покоя.
Пусть мерцают, пусть летят, не отстают, пусть не опаздывают.
Это края твоего глаза. Границы открыты.
Будто беда какая случилась, но всё те же мы! И всякий глоток жизни помнится ясно и своевременно. А мы не алчем воздуха. И не знаю, чего нам действительно, так смертельно надо. Ведь полный достаток — худой перевёртыш. Раз, два и нет ничего у тебя, у меня. Три, четыре — мы верещим голодными демонами.
...Поначалу все ужасы происходят где-то далеко. Пока где-то кого-то пытают — дети катаются на коньках, люди языки учат, открывают новые виды бабочек. Вспоминается та лягушка, что выпрыгивает из кастрюли, если её бросают в кипяток, но если воду, в которой она сидит, нагревают постепенно...
Брось! Давай, оттряхивай с себя эти наваждения! Стань каменным истуканом, забрось свой взор к дальнему горизонту. Так, чтобы тихо, крадучись, чтобы не сорвалась, встрепенувшись, теперь уже, от твоего наваждения, чтобы не безнадёжила она, натянутость лесочки-призыва, того слабенького привкуса, слабенького стона о помощи среди завалов настоящего... Тянем, тянем, тянем-потянем. Тянем-потянем свою вкусную, большую, жирную рыбу старости. Передел главного сокровища — жизни.
Так пускай попугаи на наших плечах всласть накричатся: «Пиастры! Не вытянул!!»

**

Пряничная глазурь осени, одиннадцать утра, пряная тишина по дворам. Жильцы либо на работе, либо отсыпаются после ночной. Солнечная прохлада, сыро и свежо пахнет землёй первых заморозков. Цыланцын пил чай на балконе, когда его заметил сосед:
— Женяздравствуй! Здравствуй, хороший! — он путал, но Цыланцын был скорее рад этому, и не поправлял его.
— Здравствуйте и вы, Иван Ваныч.
— Слава Богу, тебя увидел. А-то, разбежались все, не с кем и перемигнуться! Ты-то не занят сейчас?
— Выходной сегодня.
— Так позволь, тебя позабавлю немного!
— И чем же?
— Вот, слушай, что расскажу в этот раз. Сидел сегодня, я немного выпил наливки и телевизор включил. Показывали сюжет... Чего покажут. История такая: он, значит, уехал на заработки на север, а она осталась, где была. Помнишь у Высоцкого про Вачу? Вот, очень похоже. Ну вот, парень контрактом подписался туда на четыре года... Так они жили, письмами обменивались, переписку производили. А через некоторое время она взяла и пол поменяла... Понял, вот так они сейчас и делают. Что её дёрнуло так перевернуться? Как я понимаю, такие дела ж, с наскоку не решают. Это вся жизнь кубарем. Ну а тут... Что дёрнуло? Дёрнуло... А ему, слушай, сказать побоялась... Правильно: мало ли чего? Он же планы, наверно, строил, совместной жизни хотел, детей хотел родить, по деньгам там всё рассчитал, чтоб уложиться во... А так какие дети?.. То ли не верила она, что вернётся... Не сказала, не написала про перемену. Но и переписки не прерывала... Я не знаю, как так можно. Ты не смотрел, конечно, когда тебе. Слабо вижу себе, кто это смотрит. Не для меня же лично они всё это показывают.
Ага... На третий год он ей решил сюрприз сделать. Вроде, как и не на четыре года контракт этот был у него, выходит! И приехал. Приехал, естественно, при деньгах. Богатый, довольный! Что ты... Пришел к той на квартиру. Позвонил в дверь. Открывают ему. Глядит — мужик какой-то. Главно, не решил, что новый её парень или ещё что; родственник, друг, ну мало ли? Спросил: «Где Аня?» Ему отвечает: «Нет её пока...» От ворот поворот делать-то не хотелось... Соскучилась, видеть рада. А показать того не может. Сели они чаёвничать, сидели, говорили. Она ему и расскажи всё. Тот сперва: «Обалдел? Не может такого быть!» А потом поприсмотрелся, послушал и понял к чему это. Собрался и ушел без всяких там. Сюрприз такой.
А что делать, если вот так? И не поговорить ни с кем толком. Неделю кутил не просыхая, всё что при себе было спустил... Ты, представь, сколько он там нагорбатил, всё спустил. Зачем так делать? В милицию попадал — отпускали. Город там небольшой был, все друг друга и без сплетен знают. Понимали, само собой... Промотался. Собрался с духом он, купил бутылку водки и пошёл к ней... или к нему... вот, на квартиру к ней пошел. Чего они там говорили — неизвестно. Вроде, до чего-то договорились. А через месяц он взял да исчез. Та искала его — а он с дома съехал, продал его, адреса нового никому не оставил. Будто и не было его.
Так, говорят, она его через передачу сейчас ищет. Отзовётся? Снова переписываться? Как думаешь? Я, Саша, сразу бы уехал оттуда, и без кутежей... Ладно баба была — а то... Чертовщина, какая-то.
Вот то и рассказываю тебе, понимаешь? Сам-то случай ерунда, ты аллегорию смотри. Я теперь везде аллегорию смотрю, иногда такое вижу! — Старик довольно хохотнул: — Давай-ка, иди в тепло, а-то простынешь. Иди, иди, потом ещё поговорим! Я так целый день калякать могу.

Внук лет трёх. Дед обычно с ним возится, то во дворе, то у себя на балконе. Балкон небольшой, зато застеклённый. Там тебе и телевизор, и конфорка, и кровать — сундук, и ещё какое-то барахло.
Особенно трогали разлапистые цветы, подаренные невесткой. Она, вроде, спортсменка у него, постоянно под улыбкой, волосы на макушку в пучок, никаких подтяжек не надо, а говорит, будто сюсюкает с кем-то, мимо собеседника. Аэробику ведёт в ДК районном. Ходит: спортивный костюм, на ногах сапоги каблукастые... А сын у него... Есть у него сын, вроде бы.
На балкон его никто не выживал, он сам себя определил, считая, что занимает слишком много места в квартире. Поначалу его пытались переубедить, чтобы он вернулся в свою комнату, затем пообвыклись, а дедову комнату определили под детскую.

**

«Детство, детство» — искрятся воспоминаниями. Вздыхают, бегут вперёд от этого детства свинтя на него голову. «Детство! Детство!!» — и прибавляют ходу, не разбирая пути, не гнушаясь никаким бездорожьем, брезгливо воротя нос от будущего. Стараясь, как можно скорее проглотить эту горькую пилюлю сегодняшнего, проглотить свою горькую и зажевать тем, что под руку сунется, когда и попутчиком... «Ах, детство! Ох, юность...» Не было у них, ни детства, ни юности. Верхоглядство одно, умильное и торопливое с натурой мелкого похотливого сумчатого мыша, погорающего на своей торопливости.
Изведай своего предательства в полной мере: очутившись в пустыне, мечтая о глотке воды, вспомни холодную воду унитаза в которую ты без жалости и зазрения опорожнялся. Не так ли мы вспоминаем своё детство с его непоправимыми теперь закономерностями?
Мечтаем и воплощаем мечты. А ты чьи мечты воплотил?
Заметка: заменять в песнях «детство» на «деньги», и наоборот, когда слова кажутся пошлыми. Не помогает.

Шеренга подъездов, кипа этажей, сплошная многоэтажка. Окна первых этажей зарешёчены во избежание краж, окна последующих — во избежание случайных несчастных. И чердак закрыт чтобы. И подвал закрыт чтобы. На входной замок магнитный и домофон приторочен. Узнаешь сразу.
В спальном районе, кто-то кричит, ревёт ветер, стонут пустые дороги. В окна лезут ветками тополя со своим сурдопереводом, со своим уникальным миром. Только ты не лезь.
Журналы жалоб жаждут жизни, пухнут голодом, исходят самоедством. Что мы, а что мы-то? Просто некоторые вещи... Одновремённо все эти излияния подчинены какому-то общему резонансному заболеванию. Несёт нафталином одинокости. Попробуй ткнуться и очутишься на один с человеком в четверть века, издалека, искони своих становлений, он шлёт тебе улыбку, настроен доброжелательно. И его волнует род, волнуют занятия и четвертовски неудобно обнаруживать, выгружать посредственность своего существования. По себе не сразу видно времени, а как оно коробит, вымарывает нас... Ему всё ещё интересно. Сквозь тьму времени — улыбка, истлели улыбнувшиеся уста и там, куда ты спешишь на зов, голая археология, стынь. Пусть было вчера, всё вчера и останется, как в банке. Не будем строить из себя садовых гномиков, кубиков-кубриков...
Счастье бессовестно лучится, свободное от амбиций и ему не надо ничего доказывать, подгонять теоретические базы, полно, ему достанет роста дотянуться до всего самому. Что мне до вашей совести, а вашей совести до меня? Осознанная совесть ведёт к счастью, а неосознанная к томлению духом, сквозь него, при недостатке разумения, придёт в помощницы боль, когда она кончится — будет и ваше счастье.
Путевые заметки счастливого, вам нет проку читать. Счастье статично, не эстетично, непедагогично... бесстыдно, чего уж там. Вам подавай готический роман. Дайте же настоящую жизнь насекомых, не эту филателию, не ворох пёстрых семантиков, пусть даже и пахнущих ещё вывернутыми своими сокровищами! Мне эти тряски, мне дрыганья эти папуасские, лица перекошенные, эти мне выкрикивания, подмаргивания, грация мне эта, жесты, мимические оттенки, интонации, феромоны эти... Смотрят рдея, отводят глаза, мол: «ты же всё понимаешь»... Ничего я не понимаю.
И больше никто не захлебнётся повествованием. Конечно. Все будут смаковать жизнь меленькими глоточками и нахваливать жмурясь от удовольствия большими ленивыми котами. Почему? Ну, вы же понимаете. Мы же понимаем. Я ж понимаю.

Чтобы иметь прошлое, мало его прожить, его надо заслужить. Получить мгновение действительного будущего можно только пережив этим мигом всё предстоявшее ему, не раньше. Есть люди, что живут одним будущим, они не заслуживают прошлого и не живут в настоящем. Блеф будет вскрыт, а чары развеяны. Прошлое надо переживать постоянно, не жить в нём или жить им, этого для него слишком много, но для прошлого мало просто памяти.
Побеждает упорство, целеустремлённость. Если ты не рад тому, что имеешь, пойми и то, что ты шёл к этому всю свою жизнь, всего себя наладив на эту цель, и вот ты достиг её!.. А что ты там о себе думал, что хотели от тебя другие, сгорело в верхних слоях атмосферы. Есть опорные идеи, несущие, а есть не сущие. Вот чего ты всегда по настоящему хотел. Вот к чему стремился. Вздохни свободно, наконец, ты победил.
Принимаешь, понимая, — с этих пор ты обречён на счастье. Что бы тебя не томило, ты не имеешь права на сострадание, понимание, для тебя это невозможно, потому как, ты — homo faustus, homo felix. Для тебя весь мир, всё это не так опасно, как для других. И вот, тебе даны новые крылья взамен старых, чадящих, которые вот-вот рассыплются, догорят. Ещё жизни! Взамен старых крыльев, которыми ты овладел в совершенстве, и не было тех высот которых ты... А новые, что новые?.. заново учиться ходить, ждать первого слова.
Новые крылья или новая земля? Тебе правда так важны полёты? Докажи.
Зачем баррикады... На, вот тебе камин, плед, качалка, бехеровка перед ужином, трёхколенка с душистым кавендишем после. «Музыка. Книга. Смотреть на огонь. Ведь ничего не изменилось, правда?»

**

Позвонил Лека, просил пристроить на несколько дней своего знакомого. Григорий согласился, Лека долго рассказывал что-то о приезжем, извинялся за причиняемые беспокойства, несколько раз спрашивал, когда лучше будет зайти. Потом вкратце описал тесноту своего жилища, проблемы с родными: места так мало, что даже кошка у них спит на гардине. О приезжем сказал, что знаком с ним ещё с института, человек он много путешествующий, в город проездом на пару дней по давнему приглашению Леки, который очень соскучился по своему старому приятелю и планирует о многом с ним говорить, плакать, пить и смеяться.
Договорились на завтрашний вечер, часов на десять.

На площадке лампочка перегорела. Но где-то выше свет был и какой-то жидкий чайно-молочный отблеск не давал темноте закрыться. В квартире у Цыланцына, в комнате был свет, но в коридоре было темнее, чем на лестничной клетке. Гости зашли в квартиру. Лека переминался с ноги на ногу, лицо у него было мокрым и блестело: «Дождь» — сказал он и снял чёрную кашемировую кепку, взъерошив короткие светлые волосы. Его спутник был гораздо выше ростом, стоял прямо за ним и если Лека был худо-бедно освещён, то Приезжий стоял в густой тени. Лека сбросил туфли, подвесил куртку на гвоздь: «У него тут всегда темень». Приезжий зашевелился и с глухим, тяжёлым ударом поставил на пол рюкзак, сразу став намного ниже, чем казался до этого. Он размял плечи и начал молча снимать обувь, шурша болоневой курткой. Лека захлопнул входную дверь, прошёл в ванную и перекрикивая воду начал что-то рассказывать не то своему знакомцу, не то Цыланцыну, ставившему на кухне чайник. Стонал, набирая воду в бочок, унитаз.
Приезжий, разминая плечо, стоял посреди комнаты и оглядывал книжный шкаф. Цыланцын вышел из кухни и, не повышая голоса, спросил, будут ли они есть. Приезжий замер, потом пошёл в коридор, покопался в рюкзаке и вскоре вернулся с увесистым пакетом пельменей. Цыланцын вытянул из-под стола большую алюминиевую кастрюлю, поставил её на огонь и вылил в неё воду из закипавшего чайника. Приезжий в это время смотрел в окно, положив пакет с пельменями на подоконник. Цыланцын наскоро очистил луковицу и бросив её в кастрюлю вместе с щепотью соли и перца из стоявших тут же, на столе, майонезных баночек, добавил несколько листов лавра от веника висевшего рядом с дверью. «Закипит — кинешь.» Приезжий кивнул, продолжая смотреть в окно. Цыланцын заново поставил чайник и пошёл в комнату.
Лека боком прислонился к балконной двери и говорил по мобильному, говорил тихо, ковыряя ногтем краску на подоконнике, переводя взгляд с балконной двери на потолок, с потолка на свои серые мокрые носки, с его лица не сходила вымученная улыбка. Он мельком взглянул на Цыланцына и торопливо закончил разговор, старательно выключил телефон, дослушал мелодию отключения, убрал его в чехол на ремне:
— Всё хорошо?
— Порядок, — кивнул Григорий.
— Не помешали?
— Пятница. — Цыланцын едва улыбнулся.
— Он у тебя заночует. Завтра в обед я заскочу, пойду город показывать, он тут давно не был, столько всего поменялось. — Лека взглядом показал на письменный стол около окна, где стояла двухлитровая, вероятно, водки: Не против?
Цыланцын пожал плечами, Лека продолжал:
— С пельменями — самое то. Хотели взять пиво, но такая слякоть, холод. Согреться надо! Мы с вокзала сразу к тебе дёрнули... Слышь, что там с пельменями?
— Пять минут. — Отозвался Приезжий из кухни.
Лека прошёлся по комнате, заметил полуразобранный магнитофон, взглядом поинтересовался у Цыланцына: что случилось? Цыланцын подошёл поближе:
— Пытался починить, но, по-моему, только хуже сделал.
— Можно попробую?
— Пробуй. Только старый он, тут уже время, износ. Думал выкидывать, да руки не доходят всё.
Лека принялся за развалины двухкассетника, разбираясь медленно, перебирая детали красными, вздрагивающими руками:
— Не всё так плохо... Сейчас реанимируем. Но с одним кассетником придётся распрощаться... Как ты тут вообще поживаешь, расскажи? Молчишь, не звонишь.
— Да нормально... Что звонить попусту — новостей нет никаких.
— ... У меня, в общем, тоже всё по-прежнему. Разъехаться всё никак не можем, но это ты и так знаешь. В общаге предлагают комнату снимать... по цене-то в самый раз, нормально, комната чистенькая. Я — за, а она упёрлась, говорит: не хочу в общагу. Хочет, чтоб своё жильё было. Разве я против? Только, где его взять... Ты и то дом, нормальный дом с землёй на однокомнатку менял. Так это когда было!
— Вспомнил тоже. — Цыланцын отмахнулся. Из кухни вышел Приезжий:
— Кто там самый голодный? Лека, бросай провода эти.
Лека, не отрываясь от ремонта: — Вы раскладывайте всё, а я сейчас быстро приведу мафон в сознание, чтоб не в тишине челюстями работать и подойду. Гут?
Цыланцын и Приезжий прошли на кухню, включили там свет, Приезжий отправился к рюкзаку и вернулся с литровой банкой солёной черемши, да какой-то красноватой, видимо, самодельной приправой в стеклянной, с долгим, дорическим горлом, бутылке из-под кетчупа с потёртой этикеткой.
Квартира Григория располагалась на втором этаже, было хорошо слышно всё, что происходит на улице. В квартире на какое-то время стало тихо, будто никто и не приходил. Лека бормотал, колдуя над магнитофоном. У соседей сверху заколотила стиральная машина. Жахнули подъездной дверью. В комнате завыл магнитофон. Сделав тише, Лека крикнул:
— Чего это ты тут слушаешь? Трешак какой-то... что это?
— На работе знакомый кассету дал. Я не ставил ещё. — Отозвался Цыланцын.
— А что, нормально! Главное непонятно ничего, отвлекать не будет. Громче сделать?
— Оставь так и сюда иди.
Лека вошёл в кухню, поставил бутылку на стол:
— Вот, теперь всё на месте. А хлеб у тебя есть? И лук давай нарежем.
— Режь. Лук под раковиной, хлеб на холодильнике.
— Что-то давно я такого стола не видел. Даже растерялся! — Лека протиснулся к раковине. Кухня была тесновата, большую её часть занимал большой стол в углу, напротив плиты, и крупный белёсый холодильник между дверью и раковиной.
— У меня рюмок нет. — Цыланцын поставил на стол три разномастных общепитовских кружки, себе взял со сколотой ручкой. Приезжий откупорил бутыль и разлил по половине. Первую выпили молча, не чокаясь, и сразу же приступили к еде. Лека ел, громко чавкая, заедая пельмени хлебом с луком, порезанным кольцами. Приезжий щедро плеснул себе в тарелку красноватой приправы, жевал пельмени медленно, сосредоточенно, с закрытым ртом, без каких либо посторонних звуков, за исключением сопения. Цыланцын открыл банку с черемшой, закусил сперва ей, и только потом принялся за пельмени, с подозрением глядя на приправу со странным, сильным запахом, перебивающим даже черемшу. Заметив его интерес Лека, с набитым ртом, пояснил:
— Хренятина! Это он с родины привёз... Да? — Приезжий кивнул, дожевав потянулся к бутылке, разливая ещё по половинке:
— Хреновина. Хреновина, а не «хренятина». Но можно — горлодёр.
— Чё-т пельмени очень вкусные, наверно водка палёная! — Хохотнул Лека: — У тебя телефон-то живой? А-то, в случае чего и скорую не вызвать...
Он заёрзал на стуле, схватил стакан, чтобы опустошить его с ходу, но поперхнулся, закашлявшись на половине, сипло, сквозь слёзы и кашель: — Точно, палёная. Я больше не буду, мне не наливать. Наверно, домой пора.
Цыланцын подождал, пока Лека прокашляется, отодвинул от себя тарелку и спросил:
— Завтра во сколько заедешь?
— После обеда, не раньше... нет, водка нормальная, наговариваю. Просто настрой не тот. Пойду собираться. Давайте без долгих проводов.
— Что тогда, на посошок? — предложил Приезжий.
Лека усмехнулся и пошёл одеваться. Собрался он очень быстро, скупо попрощался и ушёл.
Доедали, отставив выпивку. Приезжий справился о том, где можно расположиться, бросил туда спальник и пошёл отмываться. Убрав остатки ужина, Цыланцын погасил свет в кухне и комнате, выключил магнитофон и, не раздеваясь, лёг засыпать.
Сквозь сон он слышал вой сирены, как заводилась и глохла машина у подъезда, плач-смех на лестничной клетке, нестройный шум соседских телевизоров, плеск воды в ванной, слышал, как поскрипывает под ним топчан, как сердце прожимает кровь, шумит, проходя через нос в легкие и обратно воздух. Под окнами залаяла собака.

Несмотря на раннее утро, было полуденное ощущение времени. На круглой, похожей на выпученный собачий глаз или на панцирь каспийской черепахи поляне, обрамлённой кудрявыми кустами и высоким лесом, в накипающем дневном мареве, посреди блёсткой зелени и цветов возвышались две подобные утёсам фигуры. Выше деревьев, спокойнее деревьев.
Солнце поднималось всё выше, высыхала роса, комарьё пряталось в тень. Постепенно отдельные крики птиц дополнялись новыми писками, трелями, стрёкотом насекомых, шорохом трав и листвы, надстраивались в шаткий, танцующий вавилон. Небо, постепенно меняя цвет от серо-голубого молока к ярко-васильковому сиянию, светлело, освобождаясь от спутанных и мятых простыней облаков. Холодный ветер почти не прекращался, но чувствовалось, что он скоро отступит, что это последние его приготовления. Грани теней становились более явными, а цвета наливались свежим соком, самостью и смелостью.
Фигуры, расположившиеся на поляне, были очень похожи и своей грушевидной формой, и неподвижностью, но, приглядевшись, можно было заметить, что поверхность первой — гладкая, напоминает разнокалиберную угловатую чешую или перья: они яркой мозаикой покрывают всю поверхность фигуры. Вторая густо покрыта длинными встопорщенными волосами, достаточно мягкими, потому что ветер продувал их почти до основания, которым был густой светло-кремовый подшёрсток. Каждый отдельный волос был тёмно-синим от корня и дальше переливался цветами солнечного спектра по всей своей длине, но, в целом фигура была цвета свежей куркумы.
Если бы наш взгляд мог подняться чуть выше деревьев, чуть выше фигур, и остановиться, как останавливается высматривая добычу кобчик, вы без труда узнали бы в очертаниях первой фигуры птицу, а во второй — кота, сидящего на заду.
У птицы была круглая голова, массивный треугольный клюв, небольшие овальные в ширину глаза. Мозаика, покрывавшая птицу, состояла из разнородных стекляшек, эмалевых вкраплений, фрагментов разных металлов, смальты, лакированной и сухой керамики, кусочков зеркал, камня, ракушек, бисерных нитей. Уши кота напоминали распахнутые вигвамы, нос — чёрную боксёрскую перчатку, глаза — круглые чердачные окошки.
Кот широко открыл глаза и, сузив зрачки, посмотрел на птицу.
— Доброе. Вполне себе утро.
— Так оно и есть. Доброе.
— Думается, мы вчера о чём-то не договорили, что-то очень интересное. Где только всё упомнить!
— Всё верно, мы остановились на том, что мы не в полной мере понимаем позиции друг друга.
— А, по-моему, очень хорошо посидели! Я не припоминаю никакого непонимания. И разговоры все, очень в тему пришлись... Может, погуляем сегодня? Посмотри — какая красотень. Вот! Предлагаю ещё чуток посидеть, погреться, поговорить малямс... А потом на прогулку.
— Очень согласен.
— Тогда продолжим. На чём встало-то?
— Прежде всего. Очень рад тебя видеть... И давай, без долгих вступлений. Надо чтобы ты меня понимал.
— А зачем тебе надо, чтобы я тебя понимал?
— Чтобы наш диалог был продуктивен. Я хочу понять тебя — ты хочешь понять меня, ровно как, я хочу верно объяснить тебе свою точку зрения, а ты мне — свою... Без разночтений, буквально и именно так, как я это думаю.
— Но ведь я волен понимать тебя так, как хочу?
— Подробнее, пожалуйста.
— Подводя на единое, не лишаем ли мы друг друга своеобразия в мыслях, реакциях? Не превращаем ли мы разговор, отсекая возможность разночтений, в обычные шахматы? Не обедняем ли мы наше общение?
— Друг мой, но в тех же шахматах исход зависит...
— От умения или неумения? Количество возможных партий ограничено и правилами, и числом фигур, и... все возможные расклады уже просчитаны и расписаны! Без человеческого, без фактора ошибки эта игра превратилась бы в нудную чайную церемонию.
— Но ведь и чайная церемония не абсолютно повторима.
— Формально повторима. Как вообще всё на свете. Как вообще всё, что хоть немного систематизировано, всё, что хоть отчасти попадает в классификацию... даже как исключение.
— Наш разговор, он ведь не самоцель. Я, попросту говоря, не хотел бы тратить время на...
— На то чтобы понять мой мир? Понять мой и дать понять свой?
— Ведь есть определённые нормы ведения беседы. Один язык, одни понятия! Чтоб не было ни какой путаницы и многословия или козлогласования. Это же не просто так.
— И вот так всё просто?
— А как ещё...
— С такой кирпичной логикой спокойно можно утверждать, цель жизни — смерть.
— Конечно не цель, она даже не итог.
— Даже так!
— Я же говорил — наша беседа провальна. Мы говорим на разных языках. Разное понимаем.
— И миры разные... неужели, для того, чтобы уравновесить две точки зрения всегда нужно искать третью, такую третью, как этот твой «общий язык»?
— Нет, конечно, я не спорю... хаос очень богат на явления, разнообразен. Очень неожидан, динамичен... Но всё это богатство в прямой зависимости...
— От чего? От естественного образа его существования?
— Но все эти связи не столько спонтанны, сколько мимолётны.
— Откуда ты знаешь, засекал?
— А может ли сам этот бардак оценить свою красоту, если она есть? Как он её, за что он её ценит, как выделяет? Счастливо ли это образование само по себе, и что такое там это — счастье?
— А разве открывать для себя новые миры, обогащать их, мерить, соединять, мирить их, разве это не интересно? Разве интересней этого просто копить информацию, все эти лабораторные, теоретические изыски... я не знаю, мне очень нравится жизнь. И самая разная.
— Всё равно, везде соблюдается один порядок. И мне тоже жить нравиться, не надо передёргивать...
— Просто проявления жизни. Мысли, чувства, ощущения.
— Восприятие этих проявлений.
— А это только моё!
— Вот именно. Только это и есть тут твоё. И весь мир мимо...
— Почему мимо? Почему весь мир?
— Помнится, ты прогуляться предлагал. Думаю, что теперь — самое время.
— Ладно, забыли. Пойдём, поперемещаемся. Тяжести ума, сердца. Пускай осядут. А мы — в движение!
Кот был доволен исходом, птице итог разговора не понравился совсем. Это было видно по тому, как бодро подскочил кот, и насколько неторопливо птица ищет ботинки, сокрушённо мотая головой и пощёлкивая клювом, обувается, медленно их шнурует. Пернатый всё ещё сидел на земле, а кот уже скакал вокруг с несоизмеримой с его ростом лёгкостью, даже травы не приминая.
— Осторожней, а то будет как вчера. — Пернатый предостерегающе щёлкнул клювом.
— Я постараюсь. — Кот продолжал прыгать, а Пернатый сел, вытянув обутые в высокие коричневые ботинки ноги, распрямил спину, и, подняв клюв к небу, щурясь смотрел на солнце, мягко стукая круглыми носами ботинок, один о другой.
— Сегодня жара. Даже ветра нет.
— Ты вообще встанешь сегодня? — Пернатый, не опуская головы устремлённой в небо, покосился на кота, но вставать явно не собирался. — Хватит сидеть! Вставай давай!
Пернатый подался вперёд, потом назад, раскачиваясь подобным образом, он всё-таки встал на ноги. Кот начал прыгать ещё выше:
— Пойдём сначала туда, куда вчера ходили! Потом на овраг, а потом на озеро!
— Осторожней.
— Да я сама бдительность! — Кот разулыбался во всю морду и стал прыгать, как попало, переворачиваясь, отталкиваясь от земли то задними, то передними лапами, то одним, то другим боком, то хвостом, то головой. Пернатый закатил глаза горе, что-то невнятно пробурчал и направился в сторону широкой тропинки видневшейся по ту сторону холма, шёл он не быстро, но и не медленно, маяча над деревьями, как айсберг над бурунами моря. И вот море ожило, заходили по нему волны, налетел откуда-то резкий беспорядочный ветер.
— Выручай, друг! — Очень чётко произнёс Кот, где-то совсем рядом. Пернатый обернулся и увидел Кота выделывавшего в воздухе кренделя, причём, достаточно высоко над уровнем леса. Ветер мотнул Кота вправо, влево, перевернул несколько раз, поднял очень высоко, так, что Кот виделся не больше кумквата. Затем Кота понесло по спирали вниз, как раз по направлению к Пернатому, который ничем не мог помочь приятелю, кроме как внимательно следить за его перемещениями. Кот пролетел совсем не далеко от Пернатого, но дотянуться до него не получилось. Зато Коту удалось зацепиться за верхушку сосны. — Я так долго не продержусь!
— А я до тебя так не доберусь, лес густой, ломать жалко... Ты лучше сам ко мне греби или жди, пока ветер стихнет!
— Я постараюсь... Сейчас оторвётся! Подойди поближе.
— Говорил тебе — осторожней? — Кот стал медленно перебираться, держась за верхушки деревьев дёргаемый ветром то туда, то обратно.
— Ты говорил, что сегодня ветра не будет! — Он почти добрался, но верхушка ели, в которую он вцепился, чпок, оторвалась, и его снова повело куда-то в сторону. Пернатый выставил руку, ловко поймав Кота за хвост. — Вот куда его только тащит?
— Зачем эти причитания... Вот не стану оправдываться, такие у меня свойства, что поделать...
Пернатый молча покачал головой и, не выпуская хвоста, продолжил путь. Кот, раскачиваемый ветром, смирно болтался над ним, щурился, вглядываясь вдаль, и беззвучно сам с собой разговаривал, впадая в дрёму. Потом вздрагивал, начинал панически перебирать лапами, ища опоры, но оглядевшись, успокаивался. За шумом леса не было слышно шагов, время от времени выглядывало солнце, заливая всё ярким холодным светом. Потом солнца становилось меньше, казалось оно полностью уходило за тучи, и было не ясно, откуда идёт этот тусклый свет. Блеклый тот свет был обжигающе жарким. А яркий был сухим, как бумага, холодным, как снег.
— Всё-таки, прав был классик, без хвоста моя жизнь была бы совсем не той.
— Тебе удобно там?
— Очень... Мне бы банджо сейчас, я бы спел «Вниз по Миссисипи». — Кот довольно захихикал, мотая головой. Затем, достал из-за пазухи длинную голландку красной глины и зелёный замшевый кисет, двумя движениями набил табака и стал ловить солнце небольшой лупой в деревянной оправе. — Не мог бы ты на минуту...
Пернатый остановился и некоторое время ждал, водя рукой по верхушкам сосен, пока выглянет солнце. Наконец пахнуло дымом и Пернатый пошёл дальше:
— Надо думать: на овраг или на озеро... И туда и туда мы сегодня не успеем.
Кот, укладывая кисет за пазуху, выронил лупу, она повисла на шнурке кисета:
— Если бы мы не занимались поиском новых мест, как обычно, а шли бы сразу на озеро — успели бы везде... Всё равно, всегда там оказываемся. К тому же, представь — сейчас солнце выглянет, ветер уляжется. В полдень, где и надо быть, так это на озере! Там водой пахнет, там стрекозы летают... Там тальник по берегу тихо так шумит. До самого вечера, до темна красиво... Хотя, закат на мысах ещё лучше. И ночью там красиво, тихо и не так холодно, как на озере. Тёплый воздух поднимается с луга... Да, там, часов до четырёх утра тепло.
— И лягушек не слышно... Воздуха там больше. — Пернатый остановился. — Знаешь что... — он потоптался на месте. — Знаешь что... — и начал свободной рукой расшнуровывать ботинок. — Ветер не такой сильный уже. Подержись-ка пока за дерево.
Кот выпустил огромное облако душистого дыма и молча следуя словам Пернатого ухватился за ближайшую лиственницу. Пернатый снял ботинки и ровно поставил их перед Котом.
— Обувайся.
— Зачем?
— Так тебя ветром уносить не будет. Трубку мне и обувайся. — Кот недоверчиво покосился на Пернатого, но трубку ему отдал и принялся обуваться. Пернатый стоял, заложив руки за спину, изредка небрежно попыхивая трубкой. Кивал головой, притопывал свободными от ботинок ногами.
Ботинки были велики для Кота, но держались на ногах неплохо. Он выпрямился, потопал, попрыгал, постоял сначала на одной, потом на другой ноге, обошёл Пернатого кругом и начал улыбаться.
— Ты это долго придумывал? — Пернатый в ответ закрыл глаза и отрицательно помотал головой. — А как тебе без ботинок? Тебя-то не унесёт?
— Не унесёт. Такие у меня свойства... Ты как, обвыкся уже?
— Идём, идём!
Пернатый шёл впереди, дымя трубкой, чуть отставая от него, шёл Кот, проверявший возможности ходьбы в ботинках, замиравший при сильных порывах ветра. Так, никуда не спеша и без особой слаженности в мыслях, они вышли на балкон.

Приезжий оглядел двор, остановив взгляд на тополе с отпиленной, на уровне второго этажа, кроной. Это было уже и не совсем дерево, а так, удлинённый пень, увечное бревно, похожее на обгрызенный веник. На самой верху, посреди тонких веток, на плоской проплешине торчал сухой чёрный гриб с широкой шляпкой.
— Вот так и живёшь? — сказал Приезжий, чтобы как-то начать разговор.
— ...Лека рассказывал, что ты много путешествуешь.
— В итоге — да, получается, что путешествую.
— Это как?
— Да... да, как объяснить... — Приезжий в замешательстве развёл руками:
Я начну говорить, о том, как и почему приехал сюда, как я тут оказался, но этому всегда будет предстоять что-то, я вышел не из тумана. Приеду сюда, в этот блядский, в мечтах о чистой и вечной любви со всяким, город. Меня встретит первый мой приятель: «Город так изменился» скажет он: «тут всё поменялось», словно чёрное тут стало белым, словно небо упало, а люди пьют землю, честное слово! Всё поменялось! Я буду так смеяться! И он рассмеётся, мы же так долго не виделись, так давно не виделись, что «всё поменялось». Для того, чтобы это узнать, я буду трястись в поезде, на верхней боковушке, двое суток, трое суток, четверо, сколько их надо было? Мне некуда будет наклонить колени, чтобы они не мешали дремать в бульоне из духа прелых носков, железнодорожного чая, запаха семечек, бичпаков, пива, дебильных сигарет, тамбура, туалета, хлорки, духов, рыбы, колбасы, курицы, вокзалов, перронов, перронов, вокзалов, сонного бормотания соседей; выдохшееся дешёвое шампанское эстрады и прошлогодний чифир шансона будут сочиться из динамиков под вяканье сотовых. Злым я буду, ещё только покупая билет, холодно, суховато злым. Глупо и быдловато злым. Мне будет казаться, что так легче, что так быстрее доедешь, что не будет никаких случайных знакомых, не будет бесед о величии и нищете малых родин, надо попробовать, поезд поедет быстрее без багажа душевностей. Из провианта я возьму только водку, которую потом противно пить будет и тебе и мне, но возьму я только эту дрянь. Да что уж! Когда я только узнаю о поездке я буду холоден и туп, в надежде стать весёлым и добрым, весёлым добрым малым, старым приятелем! Как дульцимером порой заменяют ситар, и на записи разница бывает нечувствительна, так и я буду думать: «вот оно — то, что меня облагородит», хотя и не всегда. Я буду много путешествовать. А начнётся всё, да, начнётся всё с гор, именно с гор! Лучше которых только! Только степи, степями всё продолжится. Но сначала будут горы. Что я запомню? Это безлюдное крошево, эти рёбра, рога и копыта, хребты, рожки и ножки, эти наполеоны и муравейники увенчанные десертными ледниками, эти возвышенности. Запомню холод, мгновенные туманы, дождь, размокшие сухари, как трудно искать дрова на камнях, какой коркой льда покроешься, если полезешь выше. Какой легкомысленный побег! Степь? Да, степь кругом... это ерунда. Это я играюсь. Пройду по степи, поеду на попутках, просто держаться трассы. Через сотый на головастике под брезентом, в компании коз, баранов, куриц на полках. Сухой бинт солнца, колючая трава, кочки ирисов с булавами семенных коробочек, всё время ждущие кого-то суслики, замурованные в такое близкое небо птицы, тяжёлые, особенно белые, облака. Лошадиные ногти, безродные кости животных, ржавые останки механизмов, серые зубы камней вокруг курганов почти доеденные временем. Степь. Конечно же, сначала будет степь. А в высокой траве низин кузнечики будут оглушать стрекотом и лезть в ботинки, перемалываясь там в тихую кашу. Будут заедать звенящие тучи мошки, бешенные плевела, глухо гудя мессершмитами, будут налетать прожорливые слепни и пауты с радужными глазами. Потом уже горы, а в горах найдётся обжигающе ледяная река. В этой реке я смочу руки и постираю носки, ополосну лицо, отмою рюкзак от корки засохшего хлеба. Стеклянная, сладкая вода и солнце, которое не с боку, не сверху, а просто везде, разлитое по всему небу. Будет удобная дорога, на которой меня попытаются подстрелить, приняв — я не знаю, за кого они меня примут — я притворюсь камнем на склоне, после чего интерес ко мне поиссякнет, будет ещё два выстрела мимо, ранят камень и воздух. А я ведь просто крикну встречному конному: «Здравствуйте!» Пойду дальше, и единственное желание будет — что-нибудь сожрать, два дня подряд я буду идти и питаться только водой, а потом добрый пастух даст горячий толкан и сухой ночлег в доме покрытом космическими одарками. Мой Байконур... На второй день я буду ясен, как янтарь, буду учить языки и запоминать истории, дороги, опасности, полезные хитрости, забавные необходимости. На третий день я попрощаюсь с гостеприимством, пойду обратно, домой... В моём рюкзаке будет лежать: вода, мёд, молоко, сухари, жёсткий, похожий на лыжную смазку сыр, чёрное сушёное мясо, спички, четушка спирта, я буду счастлив. Нельзя не помнить. То, что кажется крохотным — оказывается грандиозным, великое — смехотворным. Будет ещё один дом, где примут меня тогда! Железный Дед будет петь песни, Железный Дед выпьет мой спирт, Железный Дед будет смеяться чёрными зубами, Железный Дед научит топтаться на месте, реветь свиньёй, визжать, как лошадь, по-орлиному шевелить пальцами, откроет камнепады горла, выварит мои кости напрочь. Он станет плакать и трясти головой, бренчать бубенцами, трещать бусинками. Я стану нем, как рыба. Стану нем и уплыву обратно, обратно, туда, где меня не потеряют, туда где меня не будут ждать... Моё первое путешествие будет чёрною птицей. Размашется многими крыльями и размечется по сторонам, и вечно будет появляться везде и просто так. Буду сторожить чужое барахло. На даче в пригороде избегая всех и вся. Птахи будут биться о стекло на веранде, я буду вытирать стекло, убирать тушки. И будут прилетать другие птицы и тоже биться о стекло. Будет всё то же самое. Длиться и длиться, пока другим будут светить незнакомые звёзды. Приглядывать за огородом, поливать вишни табачной жижей, чтобы тле было противно жить. Варить кашу: четвёртую часть себе, остальное лохматой сторожевой собаке, моей компаньонке (её заключение не будет иметь добровольных оснований, поэтому каши она будет есть больше); компаньонка — любительница жевать цветы, топтать гряды, кушать своё дерьмо и целоваться. Зато от чистого сердца. Я поеду туда работать? Нет, думать, придумывать, очаровываться. Потом-то всё окажется намного проще... Постой-ка! Как есть вижу. Мы едем на гастроли: две столицы и тд. Семинары, выступления! Порваны декорации, кто будет чинить? По штату не положено. Но я молод и подаю надежды, много обещаю! Надежды? Надежды, пожалуй, нам пригодятся, нам нужно много надежд, вы справитесь? Для этого я с вами и еду. Уже едете? Сориентировались! Молодцом! Пожалуй, чтобы не терять драгоценного времени, я буду опять поступать в ВУЗ, нет, в два, три ВУЗа! Куда же? Что-нибудь погуманитарнее... Вам виднее. Ох, не получилось. Но, хоть съездил! Да, да, да... А ещё на чердаке, будет стоять цинкованная ванна, куда будет течь из битой крыши дождь. Потом ванна переполнится, ведь дождей в то лето будет очень много. Го-го! Вот и начнутся мои путешествия! Всё что будет потом, в смысле странствий, будет отдавать дёгтем — попыткой наверстать, перехлестнуть, перестрелять враньё. Нет, где тут, наплодят воронят. Везде станут знакомые лица, знакомые песни. Припев набьёт оскомину. Ведь прошлое должно быть как можно дальше от будущего, а нам плясать посерёдке — тогда живётся очень ясно. Струна натянутая крепко — поёт, а длина струны, диапазон звучания растут с памятью... Я хожу, я перебираю места, людей — тренирую память.
Приезжий мотнул головой, посмотрел на свою поднятую руку и махнул ей:
— О чём тут говорить. Не о чем тут говорить, так, перемещения... Не стал бы называть это путешествиями. По сравнению с настоящими путешественниками, с тем же Конюховым, я, как путешественник, не многим мобильнее этого гриба...
— Ложный опёнок. — Григорий сказал это так, будто отвечал на давний вопрос Приезжего, тот сразу осёкся. Не заметив его замешательства, Григорий продолжил: По всему городу деревья резали, чтобы они ветками провода не рвали. По всему городу сейчас вот такие стоят... Разве что, кроме парков. Летом ещё ничего, зеленью прикроется, вроде живенько, а сейчас — сам видишь.
Вот она, дорога, по обе стороны которой стояли подобные тополя. Чёрные от пыли и выхлопов, одной высоты, но неуловимо разной формы. Они оставались неподвижны, даже при сильном ветре, из-за чего ещё больше напоминали череду неуклюжих обелисков.

Приезжий переупаковывал рюкзак, Цыланцын чинил протекающую мойку на кухне, а потом, часов с двух, время стало тянуться, как полузастывший клей, всё возвращалось к одному — когда Лека объявится. Звонили ему с городского — не отвечает.
— Если хочешь, можем так пройтись, я заменил бы Леку, как гида, мне не трудно. Смотреть тут особо не на что, но так, пара видов найдётся...
— Да ничего... Подождём ещё немного. А то придёт — а мы гуляем. Ни у тебя, ни у меня мобилы нет, как он нас искать будет?.. Тем более, если ты не против, я бы тут посидел, чаи бы погонял. Отойти надо немного от передвижений... У тебя в коридоре «Шилялис» видел, он рабочий?
— Не знаю. Включать не пробовал. Он ещё от прежних жильцов остался... Ну, как знаешь, я сегодня всё равно никуда идти не планировал.
Небольшой жёлтый телевизор с пузатым серым экраном, поставленный на подоконник в кухне, был в рабочем состоянии и сходу, очень чётко, поймал какую-то передачу. Цыланцын заварил себе и гостю чая, несколько раз они меняли каналы, и наконец, наткнулись на фильм.
Это была телепостановка или запись спектакля.

Второй акт
СОПРОТИВЛЕНИЕ БЕСПОЛЕЗНО

На сцене темно, зелёным огнём загорается экран стоящего посреди сцены телевизора:
«…В связи с участившимися актами терроризма ужесточаются законы о таможне. Будут усилены милицейские наряды. Граждане целиком поддерживают подобные начинания власт/…/ В НИИ города Гречнёва, по передовой революционной технологии, был изобретён уникальный прибор — СППП. После двух лет испытаний он будет принят на вооружение правительственных и общественных учреждений, вокзалов и аэропор/…/ Уникальность прибора заключается в том, что сканируя постоянное психическое поле человека, прибор безошибочно определяет расположенность человека к террору» — говорит один из разработчиков прибора: «Едва человек достигнет совершеннолетия, можно будет определить его склонность к террору и реабилитировать, искоренить эту страшную склонность, опасную, как для общества, так и для него самого» Реабилитационные центры открываются повсеместно, профессиональные психологи, медики готовы…»

(Комната, чуть виден коридор и входная дверь. Посреди стены окно, напротив него стол, на столе телефон, графин с водой, стакан. Рядом стул и табурет. Чуть левее телевизор, чуть правее, у стены, у дверного проёма в коридор к кухне, кровать. Обычная «полтораспальная» кровать о четырёх ножках. Звонит телефон, из кухни выходит человек лет 45-50 с бодрящимися ужимками, но мятым и усталым лицом. Он застёгивает свою синюю рубашку на все пуговицы до последней и только после этого, поднимает трубку):
Басовитый голос из телефона: Андрей Владимирович! Прошу вас, вы же хорошо меня знаете. Как могло так получиться? Сделайте что-нибудь! Зачем университету моя отставка, да ещё и на условиях реабилитации. К чему? Я уже двадцать с лишним лет возглавляю кафедру. Как я мог оказаться в числе потенциальных?!
А.В.: Анатолий Викторович. Заведуя прибором, я…
Голос: Как я жене в глаз посмотрю? А детям? Вы об этом подумали?
А.В.: Сканер — он не ошибается, вы это знаете не хуже меня.
Голос.: Да, но…
А.В.: помните, как мы повылавливали всех фашиствующих с потока? С каким тактом и как скоро! К чему ваша паника? Ну, положим — реабилитация. Но она же не навсегда! Будете после неё, как огурчик. Мне-то, мне-то, как было тяжело принимать подобный результат! Я же вас, как родного!
Голос: Простите меня, пожалуйста. Но, опять же, меня смущает срок реабилитации — два года. Это же немыслимо, при моей-то профессии, два года смерти подобно.
А.В.: Два года — это предварительный срок. По ходу реабилитации будут вноситься коррективы…
Голос: Допустим так... Но я не могу так просто уходить.
А.В. :… А кого вы поставили бы на своё место?
Голос: Ивана Дмитриевича, скорее всего.
А.В.: Чеволдина?
Голос: Скорей всего… (сопящая пауза)
А.В.: Ну, что поделаешь. Сами видите, как получается… Вот и жена у меня... сами знаете, только через год вернётся. А жена, сами понимаете... Ну, склонна! Склонна. Что я должен был делать? Ждать рецидива? Анатолий Викторович, возьмите себя в руки. Тем более, что я уже не могу вам ничем помочь. Я сам теперь вне игры.
Голос: Я хорошо вас понял, Андрей Владимирович. Всего вам доброго.
А.В.: Мне очень тяжело, это такая ответственность. Всего вам доброго…
А.В.: Куда мир этот катится... что там, понятно и без заламывания рук. Что людей толкает на подобное поведение? Ну, я не знаю, ну радикалы там... Кому нужна ещё атмосфера страха, беспорядка? Тут, как на рыбалке сачком — метла мутит, метла гонит, и рыба идет в сачок. Кто рыбачит-то? Посмотрите, что творится… И хотя теперь я уволен... Да, уволен. Но право на пользование и ношение сканера у меня никто не отнимал и не отнимет… Да. Действительно. Хотел бы, между прочим, пояснить метод эксплуатации прибора. Потому как без лишней скромности говорю, что горжусь нашей наукой! Не буду вдаваться в механику прибора, но обрисую пользовательскую сторону. Вот он (показывает). Так, открываем задвижечку, направляем в сторону объекта (направляет на табуретку) и жмем на кнопку… (загорелась синяя лампочка) Обратите внимание: прибор отделяет живое от неживого. Прекрасно. Если бы у табурета не было врожденных террористических наклонностей, — загорелась бы желтая лампочка. Но если бы табурет был аномален самым противным образом, загорелась бы красная лампочка, вот тут, в основании прибора. Самая крупная лампочка, не заметить невозможно. Если бы она загорелась, стало бы ясно, что у табурета не все гладко, что табурету нужна реабилитация. Вот… Очень жаль, я не могу проиллюстрировать эту часть, но я могу показать отрицательную реакцию. Положим, на себе (направляет на себя). Благо, в нашей стране террористов не так уж и много, каждый пятнадцатый имеет право на ношение прибора, гипотетически. Но это же не сотовый, не ноутбук какой-то, но серьезный аппарат, поэтому, доверен может быть только квалифицированным операторам. Вот, вроде ме — (нажимает на кнопку) — ня (прибор издает звук, похожий на гонг, загорается красная лампа). Меня…….. Что за…?! Это что за новость… Да нет, тут ошибки быть не может (снова пробует, опять тот же результат). Как неудобно-то… (садится на кровать) И ведь все прекрасно было. Никаких отклонений… Надо позвонить в центр реабилитации!.. Хотя время позднее, воскресенье опять же. Завтра, завтра опять же обязательно сообщу. Ведь это надо же! Везде, везде одни террористы! А это же никак не врожденное, и если так, то только приобретенное. Надо было быть разборчивей в связях (идет к столу, тянет руку к телефону, проносит мимо, берет стакан воды.) Но почему? Хотя я, да, был склонен к критике. Я был против того, чтобы сын служил в армии? Но как иначе! Все знают про их порядки... Речь идет не о патриотизме, скорее об ответственности. И прежде всего я в ответе за того человека, которого выпустил в этот мир... А перед миром... Нет, этого явно недостаточно. Дочка вышла замуж за вьетнамца, я был против! Но вы сами представьте… вьетнамца. Я не в коем случае не расист… Так ведь коробило, и коробит, и понять я этого, а тем более одобрить, не могу… Жена работала врачом в поликлинике, я же настоял на переходе в частную. Зарплата выше, работы меньше. Она тут же согласилась, но сделал ли я тем самым доброе дело? Нет. Почему меня уволили? Срывал учебный процесс. Да, я не целиком разделяю привычные взгляды на мироустройство. Но кто верит в это столоверчение безоглядно? Не доверяю. Посмотреть только, кем и из чего и... во имя чего сложились эти представления... Несправедливость. Когда иду, не верю, что мой голос хоть что-то решает. Голосую, чтобы мой голос не зазвучал с чужой помощью. Хотя знаю — зазвучит. Вякнет! Кругом разлад, нестыковки, бред, идиотизм, маразм, кретинизм... И в конечном итоге, в который раз убеждаюсь, что-то в чём мы видим государство — это главный террорист! И самый наглый. Самый... Государство — это яд! И не единственный. И кто я после этого? Сколько полезных проектов я запарывал! Из личной неприязни. Скольким я отказал быть полезными! Это какой-то страшный заговор против человечества. И я в нем явно замешан… Я ведь тоже шуруп? Винтик. И язык за зубами никогда держать не умел. Выходит, что все эти мои рассуждения о неколебимости — это такая мимикрия, верный камуфляж паразита!.. Нет... Нет, я так больше не могу, надо позвонить... Чуть позже. Кто меня торопит? Никогда не поздно, а сейчас надо все это хорошенько обдумать… Для начала уясним для себя самое главное на сегодня: я — действительный террорист. Но если я и террорист, я был им не всегда. Не мог же я просто им родиться? Или мог? Было, было что-то, было. Прямо вертится! Помню ведь. Да что ты будешь делать!.. Тьфу ты... А вот это и превратило! И сомнений быть не может. Сколько можно издеваться над человеком. Эта же, какая немыслимая каша из нестыковок... Что я тут вообще понимаю?? Куда я вообще полез? Вот свобода личности этой моей, моего этого... выбора? Да нету её! Вот вам так! А раз так, раз так. Что было такого хорошего в моей жизни? Всегда не доставало чего-то… То денег, то свободы, то денег, которые дают свободы! Кому я чем обязан? Институту? Да плевать они на меня хотели. Государство? Всё ему отдал... Как шуруп! Сплошная фикция. А то, что принадлежало мне по праву, всегда приходилось вымаливать, клянчить, пресмыкаться… Лет 20, и я отправлюсь сперва в морг, а потом… потом зароют, и что от меня останется?.. Дети? Ср-раный стакан воды! А я? Что я? Никогда я на себя не работал. Всё для вас, всё для них! И я такой хороший-прехороший в итоге... Весь, весь в цветах. Из меня высосали всю жизнь. Нет! Это я сам выцедил вам всю свою жизнь. Отвратительно! Как это всё... Террорист? Вот-те раз... Это лечится! Сейчас всё лечится! Никаких сомнений! (бросается к телефону, набирает номер, ждет некоторое время, грызет ногти, поправляет рубашку) Вы меня хорошо слышите? (секунду думает, подпрыгивает со стула) Мои требования (думает вслух, мимо телефона)… как это бывает-то?.. (рычит в трубку) Миллион, вертолет до аэропорта, а там самолет с пилотом и полными баками горючего! У меня заложник. Через час я отрублю ему кисть руки, через полтора часа — ступню, и так далее, пока мои требования не будут удовлетворены, или заложник не сдохнет от потери крови! Сдохнет от потери крови. Жду. (Бросает трубку, лихорадочно чешет обеими руками голову, падает на стул, сидит молча около минуты) А наплевать. (За окном слышатся сирены, он включает телевизор).

(Некоторое время спустя. Улица. Рядом с подъездом собралась толпа; соседи Андрея Владимировича, милиция, репортеры, пожарные (МЧС), медики, зеваки. Какой-то важный милицейский чин дает интервью.)
Пресса: Как Вы можете прокомментировать сложившуюся ситуацию?
Чин: Это Вы комментируете, а я говорю: с террористами в нашей стране разговор маленький.
Пресса: Террорист выдвинул какие-то требования?
Чин (довольным тоном): Миллион, самолет, вертолет.
Пресса: Что известно о террористе?
Чин: Мы располагаем всеми данными. Террорист опознан, им оказался сегодня один из ближайших подручных самого Хаммурапи, родом из Саудии... Мы загнали его в угол — он пошел на самые крайние меры.
Пресса: Что известно о заложнике?
Чин: Это примерный гражданин. Преподаватель вуза. В настоящий момент его состояние удовлетворительное. Такой вот отличный гражданин.
Пресса: Какие действия предприняты? Будут ли выполнены требования преступника?
Чин: Действия будут. С террористами у нас разговор маленький.
(На экране благообразного вида старушка, с пучком седых волос на маленькой голове, соседка Андрея Владимировича)
Соседка: Я соседка его, справа живу, с 73 года. А, Андрей Владимирович — Андрей Владимирович! Душа — человек… Что будет-то? Что же делается-то? Что, вот эти вот, тут собрались? Чего толкутся? В прошлом месяце трубу прорвало, тоже наехали! Снимали — снимали, а толку? Пока вся вода не вытекла — бежало с неё…

(квартира А.В.)
А.В.: Вот и хорошо! (звонит телефон, А.В. поднимает трубку) Да!.. Нет!.. Сказал — отсрочек не будет, через (смотрит на часы) двадцать восемь минут сделаю всё, что обещал… (бросает трубку мимо телефона) Времени-то совсем не осталось. Похоже на то, что им вообще наплевать, оттяпают мне руку или нет. Ну-так, руки две! Рубить-то не хочется… Да, что они тянут-то! (передразнивая) «Возникли определённые сложности! Ваши требования вот-вот будут выполнены! Сохраняйте спокойствие». Это Я должен спокойствие сохранять? Это они МНЕ предлагают быть спокойным?? Да мне руку «вот-вот» к чертям оттяпают! И думать тут нечего... РАЗ! И вот вам! Что?!

(Улица. У подъезда стоит Чин, шинель у него расстёгнута, оттуда хорошо видна широкая, неуёмно волосатая грудь. Красная, блестящая лысина. Фуражка у Чина в руке, он то хлопает ей по ляжке, то обмахивается ей, как веером. Он то отдувается, то нервно оглядывается, задубело смотрит перед собой. Морщится, ему явно неприятно тут так стоять. Подходит Пресса с камерами, микрофонами и т.д. Готовятся к новому интервью)
Пресса: Вы не могли бы… Что с вами?
Чин: Э-э, аллергия у меня на форму на эту. Рожа вся опухает, краснеет, чешусь весь. Фуражка мозги давит… Вот, уйду на пенсию!..
Пресса: Скажите, когда мы сможем начать.
Чин (яростно запахивая шинель, напяливая фуражку): Ну, снимайте — снимайте… На пенсию пойду и хер кому!..
Пресса: Вы готовы?
Чин (обмундирован, промакивая вспотевшее лицо галстуком): Начинайте уже.

(квартира А.В. Время — последние минуты, условия не выполнены ни с той ни с другой стороны. А.В. с топором в руке ходит из угла в угол)
А.В. Ни слуху, ни духу. Он хоть острый? (пробует лезвие топора левой рукой, режется) Да что ты будешь делать! Где марля была?.. (бежит за марлей, йодом, перематывает, пеленает палец) Жгутом перевязать надо, чтоб крови много не было и … где рубить. Только не на кухне! Только этого не хватало! В ванной? Можно, но там кафель опять же. (отодвигает кровать) Всё равно там краску разлил… (с усилием рвёт на груди рубаху на 2-3 пуговицы, засучивает рукава, идёт за кровать) Да за кого они меня принимают??

(Лестничная клетка (первая ячейка), комната (вторая ячейка). На лестничной клетке спецназ готовится к штурму: минирует дверь, вносит последние коррективы некрасивыми немыми жестами. В квартире взъерошенный, безмозгло-зловещего вида Андрей Владимирович, садится за кроватью, заносит руку с топором, бледнея лицом и краснея ушами, готовится отсечь себе руку.)
А.В.: Я вам всем покажу! Да как можно так над человеком издеваться? Способен-способен!! (Опускает топор, примеряясь, и еще раз поднимает его, сосредоточенно глядя вниз. Из-за кровати его видно по пояс. Бухает взрыв, свет гаснет, звон стекла, топот, жёлтые вспышки выстрелов, дым)
Крики спецназа: Бросай оружие! На пол! Отойди от него! На пол!! Всем лечь на пол! Всем на пол лицом вниз! Руки за голову!! Брось оружие! Сопротивление бесполезно!

(Комната А.В., без него. Беспорядок. Разбитое во время штурма окно, выбитая дверь. Все опечатано, затянуто лентами «хода нет». Телевизор работает.)
Чин (говорит с утрированным кавказским акцентом): Думаю, можно считать, инцидент исчерпан. Благодаря слаженным действиям спецслужб, прежде всего. При штурме преступник оказал сопротивление и был уничтожен в ходе захвата, но, тем не менее, успел нанести тяжкие увечья заложнику, который до последнего времени в тяжелом состоянии находился в реанимации… Наши врачи сделали все невозможное, чтобы спасти пациента. Но, к общей скорби, в минувший час пришло известие о его кончине. Констатирована смерть от синдрома Стокгольмского...
Голос диктора (жуткий кавказский акцент): В связи с инцидентом на улице Парадных в Министерстве Внутренних дел и Государственной Думе прошли заседания, в ходе которых были внесены поправки в действующую программу борьбы с терроризмом. По словам министра Левонова: «Существующая система контроля оказалась недостаточно гибкой и больше не отвечает требованиям сложившейся в стране ситуации». Большинством голосов было принято… (щелчок на другой канал, снова голос Чина)
Чин (тем же манером, коверкая слова): Мы не потерпим такого надругательства над нашими гражданами. И если кто-то там чего-то думает, то пусть это он в другом месте. Мы будем их преследовать, гнаться за ними, смотреть на них, куда бы они ни бежали и куда бы они ни прятались! У нас с этой заразой не может быть никаких цацканий. С террористом у нас разговор ма...

Далее пошли долгие титры. Приезжий ещё раз попытался дозвониться до Леки.
Вслед за постановкой, началась передача о проблеме педофилии и способах борьбы с нею. Первую половину передачи все ужасались и смотрели сюжеты про несчастных детей и педофилов, о бессилии органов правопорядка и о вопиющих случаях самосуда. Потом шла сумбурная дискуссия. Основные предложения, что были одобрены: изолировать детей от взрослых, вживлять детям электронные датчики слежения, подсоединённые к ГЛОНАСС, объявить педофилов инвалидами, начислять им пенсию, обеспечивать лечением, сиделками, психологической помощью, ведь педофилия − это такой же опасный недуг, как и алкоголизм и наркомания, что вы, а таких людей надо не судить, как некогда относились к меньшинствам, это непозволительное варварство, а лечить и всячески помогать вернуться в общество.
Затем начался спор на счёт пенсий для наркоманов и алкоголиков, и тема сошла на нет. По результатам смс-голосования 72% проголосовавших были за то, чтобы изолировать детей. Вся передача была переложена рекламой пива, йогуртов и антидепрессантов.
Телевизор выключили. На остальных каналах была только вводящая в транс реклама, похожие на жестяной барабан шоу и программы новостей.
— У тебя когда поезд?
— В понедельник, на семь утра.
— Звякнем ещё раз?
— Был бы дома — сам бы позвонил... Подождём. На работе, наверно. Он где сейчас?
— На окнах он работал, какое-то время. Придёт — у него спросишь.
— Значит, будем ждать... Невесёлая у него жизнь, должно быть.
— Наверное, невесёлая...

Легли рано, встали поздно. Молча позавтракали картошкой в мундире. Разговор никак не ладился. Приезжий провёл день за перелистыванием блокнота, Цыланцын — за перелистыванием книг. Время от времени Приезжий подходил к окну и смотрел, казалось, не на то, что происходит за стёклами, а только на своё отражение: торчащие в разные стороны тёмные волосы невнятного оттенка, узкий высокий лоб, взгляд манула.

Сработал дверной звонок. Цыланцын открыл дверь, грянул многоголосый «привет», под шум хлопушек в Цыланцына полетели конфетти, серпантины, трещали бенгальские огни. Трое слаженно и чётко верещали на казу «В пещере горного короля». Григория быстро оттеснили в другой конец коридора, который мигом заполнила шумная компания: «Привет! Здорово! Покажите, где вы его прячете! Лека, выходи! А где Володька? Володька, приехал и молчок! Появись!» Было их человек семь, но шумели они, будто вагон дошколят, оказавшихся в «Кафе-мороженое». Приезжий недолго приглядывался, радостно вскинул руки в приветствии и преобразился полной улыбкой: «Вот так-так! Вы откуда тут?»
— Он правда приехал! — девушка в лохматой белой шапке подпрыгнула к Цыланцыну: Гриш, а ты что совсем-совсем меня не помнишь?
Цыланцын улыбнулся и отрицательно мотнул головой. Девушка запрыгнула в квартиру, огляделась и обиженно вякнула:
— А где братик? Наверное, на унитазе спит, — ловко развернувшись на одной ноге она заглянула в ванную: — Не угадала... Ничего страшного, мы всё равно не к нему пришли! Гриш, ну можно ребята тоже зайдут, а то в коридоре тесно.
Цыланцын жестом предложил входить:
— Только одежду повесить некуда...
— А это ерунда. На пол. В какой угол кинуть можно? — Цыланцын показал. Девушка подлетела к Приезжему, крепко двинула его кулаком по плечу и снова обратилась к Григорию: Лешкина сестра, Варвара. Мы же гуляли в прошлом году, я, ты, Лёха, он тогда ещё в милицию устраиваться хотел!
— Ну и как, устроился? — робко спросил Цыланцын.
— Ага, десять раз! Десять раз этот байбак куда-то устроится... Ника, Шура, не раздевайтесь, сгоняйте за вкусняками. Вдвоём справитесь? Они там, в багажке, всё сюда тащите! Только аптечку с запаской там оставьте.
— Ты когда его в последний раз видела? — Приезжий уже успел со всеми перездороваться, теперь улыбка не покидала его лица.
— Недели две назад. Я домой звонила в пятницу, у мамы спрашивала, где он. Она мне сказала, что он тебя встречать поехал... Ты, чего же, скотиняка, инкогнито приехал, почему никому не сказал, что приезжаешь? Штирлиц! Еле тебя нашли.
— Второй день уже ему названиваем на домашний. Там — тишина, будто вымерли.
— Так правильно, мам в огород уехала на выходные. Через сотовый слабо было этого кадра выцепить?.. Или он вам тоже номер не даёт?
— Он от кого скрывается?
— Не обращай внимания, это он для важности... Создаёт атмосферу тайны! Будто она у него есть... Ты хоть понял, кого я к тебе привезла? Всмотритесь в эти лица, вы никого не встречали раньше?
— Я вообще думал, тебя в городе нет.
— Меня и не было, сегодня утром прилетела. Потом, этих ханориков пока собирала. Отмазываться сразу стали: у меня работа, я не могу, я занят!.. Не, я, как только сказала, что ты приехал, они тут же освободились! Так что, сегодня полный состав будет, ещё подъедут. Разве я не молодец, разве не умница?
Приезжий тихо приобнял её:
— Вот умеешь ты... — лицо у него раскраснелось, он попытался, было, побороть улыбку, вышла, какая-то очень странная мина, отчего он смутился ещё сильней.
— Нет, ты скажи, умница? Не лезь, ты скажи, давай! Тут стесняться не в чем!
— И ещё какая!
— Гриха, ты как, ничего, что мы тут толпой навалились? Если что, можно куда-нибудь ещё переброситься. Да, хотя бы и ко мне!
— Всё хорошо, оставайтесь.
Вернулись Ника и Шура с пакетами, полными снеди. Ника нёс в одной руке три пакета с едой, а в другой две алюминиевые канистры на десять литров, храня безразличное выражение на своём квадратном, смуглом лице. Чёрные, косматые брови торчали дыбом над бесцветными, тихими глазами. Шура отдала пакет, который она несла в обнимку, Приезжему, скинула ботинки, красное пальто с высоким воротом и осталась в жёлтом вязаном платье, из-под которого выглядывали зелёные, расшитые бисером клёши. Молча раскланялась с Приезжим и прошла в комнату. Ника удивлённым взглядом указал Приезжему на канистры, скинул свои кирзовые сапоги в угол, зарычал, как ликующая горилла, обнял Приезжего и утащил его в комнату к остальным.
В дверь отрывисто позвонили. Цыланцын открыл, на него, сверкая круглой фарой, двинулся серебристый мотороллер. Хозяин скутера, в светло сером полупальто, внушительного роста и пугающей худобы, громко поздоровался, назвавшись Иваном. Глядя куда-то вдаль, не выпуская руля из рук, он с театральным надрывом стал объяснять, что оставить во дворе свой агрегат никак не может — его тут же утащат. Цыланцын успокоил гостя, сказав, что в коридоре полно места и парковка не возбраняется. Растрогавшись, гость провёл цепкое и долгое рукопожатие, после чего, с таинственным видом, преподнёс Цыланцыну крупную, тёмную сигару и коробок длинных спичек:
— Бразильская, — протяжно вздохнув, он медленно потёр ладонью кадык: — Вы курите сигары?
Дождавшись утвердительного ответа, он приподнял сидение на мотороллере и извлёк из бардачка два небольших деревянных ящика. Глядя Цыланцыну в глаза, он произнёс тихо и несколько ревниво: — С красной печатью — Никарагуа, очень славные. Это вам. Отложите их куда-нибудь подальше. И не думайте отказываться, это мой вам подарок... А с жёлтой полоской — доминиканские, это всем.
После чего он не отходил от Цыланцына, пока тот не убрал подаренные ему сигары в дальний ящик стола. И только тогда улыбнулся прочим и пошёл здороваться с Приезжим, которому он, порывшись в карманах, вручил гильотинку для сигар и фляжку обтянутую зелёной кожей.
К Цыланцыну подошёл человек, с бородой, будто из мочала, назвавшийся Семёном, и знаками попросил следовать за собой. Семён по комплекции напоминал спрятавшегося в бочку йогина. Они прошли сперва на кухню, там они некоторое время наблюдали как Шура и Варвара вытаскивали закуски из пакетов. Семён вздохнул, Цыланцын, помешкав немного, предложил ему пройти на балкон, где их встретили одобряющими возгласами Иван и Ника. Семён простодушно разулыбался, но повернул обратно в комнату, зазывая за собой Цыланцына. В комнате, у письменного стола, Приезжий о чём-то беседовал с Аней, хозяйкой огромной чёрной косы, которую она обмотала вокруг своей шеи, на манер шарфа-удава. На ней были похожие на хакама штаны бардового бархата, на плечах чёрный в крупных цветах платок. Сидевшие рядом с ними на кресле двое повремённо подключались к их диалогу, а основном рассматривали потолок, обмениваясь короткими фразами, на каком-то своём языке. Семён, не задерживаясь в комнате, прошёл в коридор, куда за ним последовал и Цыланцын. В коридоре никого не было, Семён, словно очнувшись, обратился к Григорию, усмехаясь и заикаясь:
— Вы не подумайте... мне просто помыть руки бы...
Не успел Григорий и рта открыть, как подоспевший Иван включил в ванной свет, направил туда Семёна и принялся объяснять Цыланцыну, как правильно прикуривать сигару. Для этого он тут же отобрал у Приезжего сигарную гильотинку и передарил её Цыланцыну.
Приезжий перенёс канистры из коридора на кухню:
— Куда вы его столько набрали-то?
— Ага, думал, что мы какао с плюшками попьём, побеседуем о погоде и по домам? Когда мы ещё все соберёмся? — Иван наклонился и щёлкнул ногтем по канистре, послушал, щёлкнул по другой.
— Что-то мне эти масштабы напоминают. — Приезжий неуверенно покосился на Нику.
— Как тогда усикерились! Ага? Ты, Володь, не паникуй, у нас силы не те уже, всё будет блинно-чинно... совсем не так как, это... Ну, тогда, когда ты на стены лез. Лена ещё барабан тогда порезала. — Ника начал раскачивать рукой холодильник, подбирая в памяти нужные слова. Иван подпёр холодильник плечом и тот перестал раскачиваться.
— Днюха Сёмкина... Седьмого? Седьмого она была? — Варвара вынырнула из-под руки у Ивана, схватила со стола свой телефон, наяривавший цепелиновский Kashmir, убежала разговаривать в коридор.
— И подарили ему что? Бабу, пивом накачанную в умат, просто под завязку.
— Это как?
— Что как? Как эта лавка-то называлась «Тюльпан желания», нет?.. Сколько в неё вошло?
— Литров двадцать! Если не больше... А как мы бочку эту пёрли на себе!
— Да, а оно ещё пенилось постоянно, пока заливали.
— Под конец её чуть не разворотило, хорошо, что машина была...
— Оно же потом резиной несло наверно?
— Вот уж не знаю, никто не заметил! Пили-нахваливали... Правда, Сёма отдавать не хотел, кричал: «Я с ней жить буду! Руки прочь! Я всегда о такой женщине мечтал!» А утром, без всяких сантиментов, пошла под нож красавица... И пивасили мы до самого до обеда.
— Не... Мы же через клапан доили. Какой нож-то?
— Мы её на твоём пальто тащили?
— А это не резина была, это латекс.
— Ага, и литровую банку вазелина в придачу, который, в темноте-то светился!
— Именинник чуть не прослезился от такой заботы...
Семён стоял тут же, прислонившись к холодильнику, теребил ус и молча наблюдал за всеми с видом старичка-лесовичка.
— А тут какое?
— Только тёмное. Только свежее. Только Чехия. Пробуй, Вовка.
Приезжий одним движением открыл обе канистры и передёрнулся понюхав.
— Ника, красава, скажи мне, родной, на какого ты бензин сюда приволок?
— Наверно за свободный Тибет воспламениться решил. — Иван поцокал языком и протиснулся к столу.
— Чего? Шуточки у тебя, как у висельника. Какой бензин? Пиво там, что вы мне парите...
— Нет, Ника, это бензин.
— Третий день не высыпаюсь. В голове... Слушай, дай ключи... Я помню, оно там...
Ника быстро собрался и потащил канистры обратно.
— Стой! Там безлюдно, темно и сыро. Я с тобой. — Иван выхватил у Ники одну канистру и ушёл с ним.

Снова звонок в дверь, снова гости. Шура пошла встречать вместе с Григорием и Семёном. На пороге стоял парень, похожий на домушника, с двумя колонками в обнимку, на локте у него болталась потасканная авоська, ощерившаяся, как подводная мина, горлышками бутылок. Провода от колонок свисали до самого пола. За ним виднелись ещё двое: ойкающая девушка с картонной коробкой в руках и парень с огромным, похожим на волынку, бурдюком наперевес. Позади всех шла невысокая девушка в оранжевом полуцилиндре, с задумчивым видом вертящая перед лицом памело, размером с арбуз.

— Здоров! А Варя тут? А, Володимир! Здорова!! Мы не сразу допетрили, куда идти надо, но потом разобрались!
— Прикинь, мы за этими заходим, а они только дверь открывают, только приехали!
— У нас в аэропорту два раза вино отобрать пытались. Сначала на их таможне, потом на нашей. Хорошо, что Лена догадалась бурдюк как сувенир оформить! Нормально, да, сувенирчик? — Николай снова похлопал по мехам.
— Так вы сколько там пробыли? Знакомьтесь, Григорий, сегодня он наш лендлорд. Лена, Николай... Охренительные ребята.
— Яга! Здоров, чувак, смачно с сигарой смотришься! Лицо чёткое, и круто, у тебя глаза квадратные!
— Гроза посевов! Не заводись, это у тебя шары квадратные. Колонки из дома, что ли, тащил?
— Не, кренделю к знакомому заскочил, занял на вечер... А что, не надо? Обратно отнесу. Дайте мне Вовку сюда, я тебя сейчас! Или меня туда пропустите! Или его сюда или меня туда! Грих, меня, так-то и Игорем можно, будем знакомы... Только варвары эти меня Ягой зовут! Варя, извини, тебе не знать, как я тебя люблю и уважаю. Расступитесь, наконец! Вовка, зараза такая, забирай колонки, а то щас... Кто тут ещё мопед поставил? Ванька?!
Позади всех, в дверях замаячила фигура Ивана.
— Ванька на базаре семачками торгует. Кто пригласил обезьянью морду? Дайте мне его, я его аннигилирую!
За Иваном послышался сокрушённый голос Ники:
— Заходи уже, аннигилятор. Иди давай! Пива не будет, этот дурак канистру пробил.
— Великий, как Вас не понять! К чему на нашем застолье это плебейское пойло? Поднимать за друга стакан с пивом — в чью пустую голову пришла эта ересь? Позволь мне вернуть высоту нашему празднику и выкупить свою презренную жизнь этими дарами! — Игорь шатнулся к Ивану, протягивая к нему авоську.
— Да? Что это ещё за бормотуха?.. Хотя, сумочка-то как раз и ничего, весьма. Дар принят, скройся с глаз долой! Я тебя не видел — ты меня не знаешь.
Когда все прошли в комнату, Цыланцын заметил, как из-за двери вышагнула девушка в полуцилиндре. Парой жестов она показала, что за дверь её затолкали так быстро, что сама и не заметила. Не выпуская памело из рук, она быстро скинула пальто, передала его Григорию, скинула кеды. Переместила свой яркий головной убор на памело, приготовилась к рукопожатию.
— Мой любимый цитрус.

Расположиться решили на полу. Ника притащил вместо скатерти кусок огромного рекламного плаката из рифлёного пластика, на куске фото — белоснежно улыбающийся рот с алыми губами. Когда смолкли аплодисменты, Ника объяснил, что работает в рекламе − плакаты, растяжки. Никакого мародёрства.
Лена принесла только что промытые бокалы:
— Не зря взяли! Если бы кому-нибудь не хватило, пришлось бы пить из кружки, или, чего доброго из пластиковых... а вино действительно очень хорошее. Настоящее критское. Самое здоровское, из тех, что нам наливали. Бокальчики разбираем! Тут на всех хватит. Лишние можно будет разбить, ведь правда? Мы и ноут с фотками принесли, так что, посмотреть можно, там есть и из поездки, и древних куча. Зайди Игорь чуть раньше, он бы и не застал нас. Складывается всё замечательно.
— Долго там были?
— И ещё бы остались. Но, как бы вы тут без нас! А никак. Теперь-то, совсем другое дело, правильно? На счёт вина, сразу говорю, названия не выговорю, не спрашивайте. Будете его пить, ни с каким другим его не мешайте. Смешаешь — сдохнешь похмеляться. От остальных мешек, конечно, тоже хорошего мало. Но, с этим — кранты. — Николай принялся разливать вино.
— Испугал, думаешь? Наливай уже и мне. Чего это там, на скатерти наляпано-то? — Семён страдальчески щурился сквозь очки. — Мазня, что ли какая-то?
— Ты просто не знаком с теорией цветовых пятен. Скатерть у нас сегодня жизнеутверждающая.
— Очки сниму, только цветовые пятна и останутся.
— Давно бы уже сделал операцию, что ты эти оглобли таскаешь?
— А они мне нравятся. Как деталь. Люблю детали.
— Ставили плакат фасадный, не тут, в другом районе. Там, на нём, такая деваха смачная, банк какой-то нахваливает, все дела. Чин−чинарём, всё по закону. С жильцами уладили: мы им лифт новый, они к нам претензий никаких… На месяц договорились. Без проблем. Через неделю проезжает заказчик мимо адреса, видит: у девахи, на месте лыбы, вот этой, дыра, в дыре мужичок в майке, по пояс торчит оттуда, локтями упёрся, торчит, курит, пиво сосёт, на проспект любуется... Заказчик, давай нас долбить: шо за хуйня, вы же говорили, что всё в порядке, перевешивайте, разбирайтесь, как хотите, засудим вашу контору нахуй, решайте, короче, в темпе, в темпе!! Приехали, кусок этот под окнами валяется. Пошли, разбираться, мужик − в дупель. Ничего не знаю, ничего вам не должен, он мне свет, он мне, говорит, солнышко загораживает. Моё окно, что хочу — то и делаю, лифт мне ваш — похрен, не нужен он мне. И в отключку, ничего от него не добъёшься, даже «кых» сказать не может. Ну, что. Мы заплатку эту на место поставили, соседей попросили поговорить с ним, уехали. Через неделю та же история… Заказчик огнём дрищет! Наши адвокатов тягают. Поехали, заплатку поставили. Недели не прошло — по новой… Судиться никто не хочет, всё молчком, наши говорят, забейте, месяц скоро кончится. Вот так, этот режет, мы обратно пришиваем. Так и живём. Эта, не смотрите, не та, та грязная уже вся была, это запаска свеженькая.

Расставили снедь, подключили колонки к ноутбуку, расселись и выбрали музыку. Свет мигнул и погас, музыка, так и не набрав громкости ушла обратно в колонки. На какое-то время все замолкли, затаив дыхание, словно нырнули. На выдохе, кто-то ахнул, кто-то коротко выругался. Стало слышно, как ходят, щёлкая выключателями, бурчат соседи сверху и за стеной. Скрипят дверями, громко переговариваются на лестничной клетке. В окнах дома напротив, то в одном, то в другом ненадолго появлялись подсвеченные тусклыми огоньками лица. На дороге, ни огня, хоть бы машина проехала.
— Света нет только у нас?
— Только на нашем полушарии.

Оргкомитет конкурса