На главную /

25.08.2010

МИХЕЕВА Светлана, г. Иркутск

Песня сломанной ветки

В сказках самых заманчивых
или в самых зловещих —
и потому заманчивых втрое,
Тропы есть. Ими дети идут навстречу деревьям.
Вдоль забора, потом по ручью,
Там, где темная кожа воды покрывает гнилые мостки.
На пригорки взбегают
Краснотелые светлые сосны
И качаются, словно жалеют.
Поцелуй меня, ласковый рот, сохрани для меня поцелуй.
Если нужно назвать, назови меня сломанной веткой, что лежит на тропе.
Солнце тронет коросты стволов,
Солнце тронет коросты сердец.
Сохрани поцелуй для меня.
Я никто, я обломок крушения, но
Все звенит и растет
И среди сообразного шума
Не помеха рождению ветка,
которая
дерева своего даже не знает.
Даже не знает породы своей,
Засыхает, и стонет, ссыхаясь.

Дети ко мне приходите гостить,
Корни лелеять и кроны растить.
Черные корни лелеять.

Детской ногою будет ее позвоночник надломлен.
Нежной ступнею, символом тяжкого материнства:
Ножкой младенца будет раздавлено сердце.
Пятна сердец материнских, пятна от вишен
На полотенцах и на крыльце,
Это в саду зреет варенье.
Помнишь ли сад? Вечно выстужен, вечно сырой,
Вечно тесен. Но
если ты — за меня,
Отнеси меня к черному лесу,
Где кровит костяника,
Капканом раскрыт бурелом,
Где вороньи зрачки притаились на стебельках
И следят: пузырится листва,
алхимической пеной
заполняет оврагов котлы,
к ноябрю обнажает костлявые руки.
Если это не смерть, я успею тебя повидать.
Хоть один поцелуй сохрани.

Дети ко мне приходите гостить,
Корни лелеять и кроны растить.
Черные корни лелеять.

Дети гуськом следуют в чащу.
Им средь стволов чудятся смех и огни.
Движутся смех и огни, это тени волшебного леса,
Это — Никто и Ничто, это Нигде, Никогда.
Так никогда не придешь, так не дотронешься,
Так не согнешь, так о тебе не узнаю.
Лес темнотой расползается вглубь и наверх,
Вглубь сундука, чердака. Точка, нигде,
Бедный заморыш, ублюдок воды и луча —
Мир обозначился в слове и вырос.
Слово замкни поцелуем.
Совы захнычут, стекло позовет:
Где вы, прекрасные дети?
Где вы, надежда любви?
Больше — нигде, никогда.
Черные стены нас разделяют,
Черные нас поглотили середины.
Мы — ненасытность корней и обманчивость кроны.
Больше нас не зовите.

Дети ко мне приходите гостить,
Корни лелеять и кроны растить.
Черные корни лелеять.

***

Все тьмы — от багровой младенческой до
Заманчивой сладкой идеи распада
(Хотите — смотрите, а лучше — не надо) —
Окрашены ласковым детским стыдом:
Картинки поблекли, посмертная тля
Отъела углы и грызет позвоночник
У дома, ребенка и корабля.

Унылые тени — пузырь живота,
Родившего жителя утлой конторы,
И ветхая девушка с ягодой рта,
Старуха, засохшая бабочкой меж
Страниц, как меж окон — посредственный оттиск.
И дух не питает особых надежд,
Роясь у стола, в полировке дрожа,
Персты и уста облизав без разбору.
Пустую, широкую синюю штору
Надует — и пустит в окно дирижабль
За ним подадутся проем осязать
Обрывки и отблески — белый и алый,
Веселые лица — вихры и глаза —
С которых снимаются фотоовалы.

Повидлом детсадовским вечер налип,
Полканами воют слепые домишки,
И хлюпанье марта похоже на всхлип.
Предлог к объясненью, пустой экзерсис —
На снимке не вышли ни доблесть, ни вера.
Но ветер присутствует — воздухом из
Надувшихся юбок, от фалд кавалера.
Но ветер присутствует, гамбургский счет,
Он в прошлом июле парит стрекозою,
А нынешним — яростно окна сечет.

И все в непогоду, испуг затая,
Следит, худобой прижимаясь к сараю,
Где нежная девочка в мячик играет.
А я понимаю, что это — не я.

Засуха

В небе желтомонгольском иссушится сочное утро.
Город гол. В нем утробны звучанья, неплодоносяща заря,
Азиатская долгая грязная как брахмапутра.

Здесь единственным признаком жизни бывают ветра.
Все — насмешники, пьяные кони, ветра-доктора.
Выдувают древесную жизнь, и корней обитанье.
Обитание сердца уже невозможно с утра.

Костенея и соки теряя, ссыхаясь в обломки древес,
Горожане толкутся в конторах, плетутся в собес,
Тихо тащится следом собакой ничейною жалкой
Безобидная дурочка, нищенка, приживалка,

Тайна тайн, сокровенная мама своих дочерей,
Легковесная память на лапах приблудных зверей,
В гастрономах тоскует о рыбьих зрачках беспробудных,
О губительных свойствах свирепых и южных морей.

Поливальных машин, что разносят по улицам зной,
Черных глоток асфальта с тягучею черной слюной,
Много к ночи неспящей, какой-то совсем африканской.
Где тоскуем от насморка, от лихорадки сенной.

А к утру я жалею, что море видала в кино:
Как любое предательство это случайно и гадко.
Перед тем, что — Пространство и кем-то населено.

Таково искупленье. Оно означает: жалей.
Мандариновым жмыхом, сухим бессердечным остатком
Шелудивые крыши облизывает суховей.

На палубе

На палубе томление и скука
И гибели грядущей простота.
Скругляет море синие уста
Задумчивые впадины аукать.

Поспело небо-розовый налив.
Еще не смерклось, а уже светает.
Незрячий глаз задумчиво катает
Луна-Гомер, считая корабли.

Как мы с тобой, нерадостный улов,
Рыбачка пьет, тихонько подвывая:
О, дивных стран разруха снеговая,
Бесчисленных березовых углов!

Они прекрасны, ибо — далеки.
Она — темна, покачивает грудью.
И на нее, разборчивые судьи,
Мерцают влажным глазом рыбаки.

Рыбачка говорит: еще налей!
И мы плывем под небом силикатным,
Где звездочки приделаны на клей.

Я отдаю пустоты пиджака
Под бдительное око демиурга.
В карманчике — обмылок языка,
Им говорило горло Петербурга:

«Нам смерти нет, пугающий двойник.
Она пришла и выросла из книг,
Ее позвали — и она явилась.
И, кажется, когда она пришла,
неслышным шагом, вдруг, из-за угла
Сама любовь для нас остановилась.
И любящий взошел — и был таков
Испариной багровых тупиков.
Вспотевшие от ужаса подвалы
Прислушивались к треску каблуков.
Луна считала нас по головам
И не могла дойти до середины -
Зерно клевали черные машины,
Была в цвету летейская трава.
Но смерти нет. Доверься и молчи.
Хвалите радость, бедные скитальцы,
Предчувствуя, как скоро палачи
Доманикюрят ласковые пальцы..»

Озябшие фонарики звенят,
Нас впереди не ждет Константинополь.
Кораблик наш для моря маловат.

Сойдем на самовольное житье!
Скучает дом, скрипит дремучий тополь.
А смерти нет, я выдумал ее.

Песня о родине

Май вампиром сосет синеву вышины.
Мы с тобою меж этих глотков не слышны,
В животе у бездонной природы.
Только дворники слякоть сгребают окрест
Этих темных, ушкуйных, пронзительных мест,
Где слагаются тьмы и народы
В выразительный кукиш, в кафе «Первомай»,
У стоянки блестящих цветных колымаг.
Словно Ева артерии вскрыла —
Омывают дороги потерянный рай,
Дорогая моя, ну признай же, признай —
Ты меня никогда не любила.

Как бы выкормыш мая, лиловый сугроб,
Пробирался сквозь вербные ветки озноб,
Выводил на нечистой бумаге:
Петушки и поднятые воротники,
Ты меня ощущала как тяжесть руки,
Пеленала в озябшие флаги.
Ты меня ощущала как боль в голове,
Как живой, шевелящийся сгусток и вес,
И ломала, и мелко дробила.
Одичавшая мать, не имея стыда,
Ты меня не любила нигде, никогда.
Да, наверное, не за что было.

О, слезливые женщины — почва страны!
О, мужчины — рубашки, ремни и штаны!
О, плоды первобытного мая! —
Вырастали из детских стихов и грехов
Как луна вырастала между лопухов,
Материнские кости ломая.
И стреляясь на липком осеннем снегу,
И рожая здоровых детей на бегу,
И отчаянно в космос сигая, —
Пусть твое безразмерное сердце молчит —
Пролетарская косточка дробно стучит:
Я с тобой навсегда, дорогая.

***

Черной водой письменного стола
Черной вдовой письменного угла
Вечер бродит, вечер горбат и крив.
Солнце фонарщиком щупает фонари.
Вишен пылающих сборщик, садовник чужих садов,
Вечер бродит хмелен, болтлив, бордов.

Легкий, гибкий кто-то шуршит вокруг,
Не открывается, и не берет из рук.

На чердаке похоже с позавчера
Трутся в засаде бледные мусора.
Призраки машут им крыльями, пыль круша —
Чья-то живет и двигается душа,
На чердаках, где, древен и голубин,
Мир достигает верхних своих глубин.

Ликом не ясен, кто-то плаках, седох.
Кто-то легок, легче чем птичий вдох.

Не поцелуй, чешуйка вдавленная в смолу,
Робкий отрок , уснувший в своем углу,
Мог бы вдруг поддаться, открыться весь,
Обрести очертания или вес:
Верх покинет, телом дрожит во рву,
Где садовник лелеет свою траву.

И трава почувствует, горяча,
Нежность ладони и твердость его плеча.

Двор

По кромкам облаков потерянным ребенком
Слонялось блеклое светило в ноябре,
В провинциальный яд, в волшебное до-ре
Оно оторвалось и окунулось звонко.
Оно разорвало цветастый шелест штор,
И дом протер глаза, не спавший заговорщик,
И лысину железную потёр.

Скрипела тра-ла-ла уключина двора —
В похмельную тоску вплывали мы с утра.
Входили в ранний час неверными ногами.
На мачтах тополей натянуто, красно,
Звучало парусов тугое полотно,
Слагались облака в чудное оригами.
И жадное окно, синеющее сливой,
Высматривало нас в деревьях у дверей.
Где настигала вдруг, с фатальностью прилива,
широкая ладонь проворных матерей.
Сквозь изгородь густых немерзнущих сиреней,
В пещеры кухонь заливался дым
Мистерий дворницких, осенних воскурений.

И матери толкли картошку на обед.
А в нас рыдал один мотив неумолимый:
Скорей покинуть их — и место детских лет,
Где краски выцвели, истаяли предметы
В глубоких комнатах, текучих как река.
Бродили золотые облака
И будущности сладкие приметы:
Откроешь книгу — тонкое крыло
Несет тебя надежно и послушно.
От карт географических — тепло
Передвигалось массою воздушной.
Средь клетчатых и пестрых покрывал,
К оседлости склоняющих пространство,
Вечерний вор в ключицу целовал.

И замерев пловцом у бездны на краю,
Задев и растворив зеленое оконце,
Ногастым отроком смеющееся солнце
Ныряло голышом в пожарную бадью.

Оргкомитет конкурса