На главную /

24.03.2009

ЗАМИРОВСКАЯ Татьяна, г. Минск

Любовь всей его жизни

Вроцкий приходит гордый, в костюме, чтобы наконец-то поцеловать Пенскую, но Пенская улыбается и говорит: «Как раз хорошо, что ты пришел — мне надобно повесить штору», и вот Вроцкий, подвернув рукава, высится на конструкции «двойной табурет берегись» и пронзает шторы жестяными крючками вместо того, чтобы пронзать анемичные губы Пенской своим синеватым от волнения языком.

Вроцкий приходит разбитной, пьяный, он будто шел случайно мимо дома Пенской, и приходит он исключительно для того, чтобы наконец-то овладеть Пенской на ее клетчатом балдахине, ты будешь выть и верещать, друг мой Пенская, с дрожью в пальцах думает он; но Пенская встречает его с удивленным возгласом: «Чай! Я сейчас сделаю тебе прекрасного чилийского чаю с птичьими перьями!», и вот он уже глотает мокрые, скользкие перья из чашки с бегемотиками, и слушает отвратительный новый альбом группы Muse, который Пенская до этого качала целую ночь дайалапом, и клетчатый балдахин затягивается тучами.

Вроцкий приходит в большой церковный праздник подарить Пенской колокол, приходит исключительно для того, чтобы признаться Пенской в своем желании лобзать ее грудь, и собственно лобзать ее, пышную, как хачапури, весь вечер, параллельно звоня в гулкий колокол, чтобы заглушать ее стоны — но Пенская радуется колоколу, как идиотка, она носится по всему дому с возгласами: «А где бы это его повесить? Смотри, может тут? А давай ты вобьешь гвоздь! А давай я вобью гвоздь! А смотри, какой у меня молоточек, сама раскрасила!», и ее грудь хохочет вместе с ней, и будто говорит: «Не трогай меня, мне весело и без твоих поцелуев, к тому же у тебя родинки на верхней губе, бебебе». Вроцкий долго бьет разноцветным молоточком по серебряному гвоздику и размышляет о том, почему сосиски тоже иногда взрываются в микроволновке.

Вроцкий приходит, чтобы вернуть Пенской ее диски и взять почитать книг по природоведению, он только что придумал себе сложнейший орнитологический экзамен для поступления на биофак, на самом деле он хочет тупо трахнуть дурищу Пенскую, а потом лежать на полу вдвоем, голыми, смотреть на плящущие зайчики свечей и удивляться случайности всего неизбежного. Но Пенская пляшет вокруг с книгами, Пенская рассказывает ему умопомрачительные сюжеты, она переписывает для него один, два, три фильма и говорит: «У меня есть прекрасный индонезийский чай с сушеными кабачками цуккини», и Вроцкий думает — вот дерьмо, лучше бы я и правда поступил на биофак и забыл обо всем, написал бы диссертацию про чирка-свистунка и уехал бы жить в заповедник.

Вроцкий приходит к Пенской уже год или два, но ему так и не удается ее коснуться.

Когда он наконец-то заваливает Пенскую на диван и начинает слюнявить ее шею жесткими, отчаянными поцелуями, она бьет его тапочком по голове — минуту, две, пять.

Вроцкий посылает Пенскую нахуй и уходит. Пенская два года мучает его отчаянными телефонными звонками.

«Вроцкий, вернись, — говорит она, — вернись ко мне немедленно. Просто духовность для меня первоочередна, но теперь это не очень важно, вернись».

Вроцкий выжидает еще несколько лет и возвращается к Пенской. Праздник, шампанское, Пенская влюблено рыдает, Вроцкого трясет от страсти, он даже бокальчик разбил случайно, всякое бывает.

В постели она оказывается сущим разочарованием.

После этой истории прошло уже восемь лет, но Вроцкий до сих пор не может понять, почему он раньше не догадался о том, что все будет именно так. Он вспоминает судорожно сжатые ладони Пенской и каждую ночь рыдает белым шумом и кардиограммами. Он вспоминает тот день, когда он стоял, молодой и горячий, на двух табуретках, а мимо, под окнами Пенской, проходила та самая, единственная его любовь, которой он так и не встретил, и даже не разглядел из-за монолитной цветастости штор.

«И так я стоял со шторами, тяжелыми, как смерть, на этих дурацких табуретах, — кричал Вроцкий своей невстреченной Паралимпии Серенич, хватая ее за руку прямо в холле Оперного Театра, — и вдыхал запах твоих шагов откуда-то из-за стекла, и я будто дышал стеклом, в которое ты была замурована доисторическим кузнечиком, и мое сердце разрывалось, и теперь оно разорванное у меня в руках, и я дарю его тебе, вот, бери».

Он сунул ей в руки какие-то кровавые обрезки, купленные за день до этого на свином рынке.

Он с тех пор, оказывается, каждую неделю ходил на свиной рынок, выбирал там свое разорванное сердце, покупал его и дарил в Оперном Театре кому-нибудь, похожему на так и не встреченную Любовь Всей Его Жизни.

Потом его прямо из театрального буфета увели милиционеры — уже в отделении выяснилось, что это маньяк, который задушил и изнасиловал двадцать или тридцать женщин, а Пенской просто сказочно повезло.

«Вам сказочно, сказочно повезло!» — повторял следователь в телефон, не обращая внимания на сладкие рыдания по ту сторону.

Память

…и когда я спросил: мама, а когда умрет дядя Вовик? он же совсем больной уже, она ответила: да, вот теперь ты уже можешь об этом узнать; и я снова спросил: хорошо, а когда, когда умрет дядя Вовик, у меня уже нет никаких сил входить с мухобойкой в эту жуткую комнату; и тогда она — ну, вот эту всю историю, да — о том, что дядя Вовик никогда не умрет, что это ему проклятие какая-то цыганская вдова подарила добрых полтысячи лет назад, и что дядя Вовик так и будет лежать и гнить в соседней комнате вечно, такие правила — разумеется, уход за ним нужен, иначе никак; я так тогда и не понял, почему нельзя бросить его и переехать в другой дом, но она плакала и говорила: да, многие переезжали, бросали, но он каким-то непонятным образом вставал, начинал говорить, подписывал бумаги, отвоевывал через суд, и его возвращали, да еще и деньги каким-то образом снимали — штрафы, тяжбы, услуги адвоката — и потом он снова лежал на деревянной скамейке с этой своей отваливающейся кожей, и каждый день по-прежнему надо смазывать его пальмовым маслом: и она так мазала, и моя бабушка тоже, и бабушка бабушки мазала чем-нибудь, может, и не пальмовым — но мазала наверняка; и мои внуки тоже будут нянчить дядю Вовика, и так будет всегда, пока не умрут все люди.

— …

…Ну да, так и сказала: все люди умрут, а дядя Вовик останется жить — жалкий, беспомощный, слепой, с гангренозными ногтями и этими сальными глазастыми шарами под кожей — я, конечно, спрашивал: мама, мама, ведь его можно задушить подушкой? — а она улыбалась двухслойно, как нож, и таинственным голосом говорила: ну поди, проверь.

— …

…Конечно, шел и проверял! Ну сама подумай, что я еще мог сделать, я боялся передавать эту жуткую историю своим будущим детям, вина перед этими детьми меня сводила с ума, хоть-ты-не-женись-право-слово; и я брал подушку и шел к дяде Вовику в комнату, клал ему эту подушку на уставшее, пергаментное лицо — оно было все как россыпь драгоценных камней, только очень страшных — надавливал на нее руками и долго-долго стоял так и слушал, как за стеной девочка Алечка играет гаммы — пять-шесть гамм прослушивал с каким-то симфоническим ощущением многообразия каждого звука, а дядя Вовик показывал мне сквозь подушку диснеевские мультфильмы — ну да, они отображались там сквозь все эти перья, не знаю я, как! — я потом специально только белую подушку брал, на ней лучше всего видно. Только они без звука были — вот эти гаммы только. Я потом, когда вырос, долго не мог понять, что именно было раньше — триста лет назад, четыреста — он тоже показывал диснеевские мультфильмы? или что-нибудь другое? что вообще можно было показывать в то время?

—…

…нет, спросить я не могу. Я вообще не знаю, как у него можно что-нибудь спрашивать. Но ты понимаешь — я точно знаю, что она меня обманула; просто она понимала, что умрет, и тогда я от него точно как-нибудь избавлюсь — ей жалко было, она и придумала эту историю про цыганку — я бы и правда избавился, но когда мы уехали в Коктебель тогда — я тебе говорил, вроде бы — он действительно пошел в суд и нас потом оштрафовали, поэтому пускай себе лежит, это не очень важно; это как память, это и есть память.

Совершенно другое

Фармацевту Вешникову нравится пловчиха Маша. Он приглашает ее в кафе, он приходит к ней домой поиграть в настенный теневой бильярд, он даже дарит ей подшивку газеты «Око». Маша выглядит умной, много молчит, по вечерам выбрасывает в форточку одноразовые контактные линзы.

Фармацевт Вешников очень хочет узнать все о пловчихе Маше. Он изучает содержимое ее шкафов, читает ее блокноты и менструальные календарики (Маша не каждый день может плавать, оказывается — удивился Вешников), пьет чайное вино с ее подругами и заражается от них неизлечимыми вирусами красноречия и пустословия.

И все ему мало; кажется ему, что Маша что-то скрывает.

«Давай попробуем встретиться раньше» — однажды предлагает он.

Маша кивает и вынимает из головы небольшую пластмассовую уточку, потом аккуратным движением вставляет ее в слот в форме уточки, расположенный глубоко в затылке Вешникова.

**
Вешников встречается со студенткой Машей на втором курсе, но она бросает его ради возможности плыть вдаль и получить медаль; Вешников дарит Маше-первокурснице букет гангрен, ганглий, гранатов — Маша смеется и уплывает за горизонт бороться с испанцами за стальной вымпел; Вешников подстерегает 16-летнюю Машу в подъезде, прижимает ее к белой, сыплющейся кальциевой перхотью, стене и целует в прозрачные зубы, но Маша мотает головой и хихикает: «Нет, я тут не могу… нет, ой, ты что…»; Вешников подбрасывает школьной Маше в портфель живого ежа, но еж оказывается мертвым (причем давно, вот ужас-то); в детском саду Вешников отдал Маше свою порцию молока, а оно оказалось отравленным — смерть, смерть; Вешников и Маша встречаются в мире растений и одно растение без остатка сжирает другое — стоп, остановить.

«Нет, — говорит Вешников, вынимая из головы гудящую и нагревшуюся уточку, — раньше не получается никак».

«Зато смешно же», — уныло отвечает Маша, но ей как-то не по себе. Теперь ей больше нечего скрывать от любопытного влюбленного Вешникова — и теперь он может одеть пальто, поцеловать ее в левое весло и уйти навсегда; потому что если в прошлом у них как-то не складывается, какой смысл пытаться делать вид, что сложится в будущем?

Так все и случилось. Какое мудрое изобретение все-таки, думает уходящий Вешников, и правда — если ты хочешь знать, стоит ли тебе пускать что-то в свою будущую жизнь, вначале проверь это прошлой, все равно она уже растрачена, потеряна, исхожена, израсходована; ее можно терзать, сколько угодно — непаханое поле!

Правда, он забыл, что на самом деле хотел узнать совершенно другое.

Открыть файл 

Оргкомитет конкурса