На главную /

19.03.2009

СЕВОСТЬЯНОВА Наталья, г. Абакан

Актер

Вечер был такой, как и вчера, и месяц назад. Оленька совсем недавно вернулась с работы — утром репетиция, в обед примерки, вечером спектакль. А послезавтра премьерный прогон: ничего толком не готово, затемно сидеть придеться в костюмерке перебирая пыльные подъюбники. На часах девять только, а на улицах будто ночь, все-таки середина декабря. А ведь еще надо ленты на юбку цыганскую нашивать — Оленька потянулась через стол к игольнице, выбирая иглу потоньше — пыыли-то, машинально заметила она, словно старики живут в доме…
Работала она костюмером в абаканском Драмтеатре уже восьмой год, хоть платили мало и график ненормированный, бывало и в час ночи домой идешь. Но ей нравилась душная, набитая ветошью костюмерка, спрятанная на третьем этаже здания, в самом дальнем и необитаемом изгибе мрачного коридора. По вечерам на этаже даже не включали свет, и Оленьке казалось, что если закрыть изнутри двери и железные решетки, охранявшие тряпье, то можно так сидеть в темноте с месяц, и никто не вспомнит, не станет искать. Но иллюзию сгонял очередной звонок внутреннего телефона, зовущий немедленно нести костюмы вниз. И тогда, в темени лестницы, сгибаясь под тяжестью снопа пышных платьев, соскальзывая ногами с узких неровных ступеней, ей снова чудилось, что они никогда не кончатся и будут подставляться под ноги, бесконечно, пока она не устанет ими перебирать. Но сороковая кончалась, и ярко освещенные гримерки принимали наглаженные костюмы.
Оленьке было уже за тридцать, но казалось, все житейские беды, страдания и печали лишь мимоходом коснулись ее, удивительно странно состарив абсолютно детское, лишенное всякой зрелой женственности, личико. В театре Оленьку любили все — и капризная прима, и директор, и полупьяные монтировщики. В хлипкую входную дверь знакомо забарабанили ногой. Олина рука с иглой расстроенно опустилась.
Когда-то Сашка был актером. Средненьким, но роли давали регулярно, сказывался провинциальный дефицит молодежи. Лет восемь назад с ним, кажется,познакомились, он же и устроил в театр. А потом сам, незаметно как-то, спился… Сначала засиживался в монтировочной после долгих репетиций, глотал «бодрячка» перед сценой, уж потом стал болтаться по подъездам с дворовыми алкашами. И теперь его, опустившегося, заросшего даже не пропускают дальше вахты театра — только под олино честное слово.
Оленька вышла в коридор, повернула ключ в замке, распахнула дверь. Саша едва стоял в проеме, в замызганном расстегнутом пуховике — молнию забыла зашить, вспомнилось ей — и покачиваясь, улыбался. «Приветик!» — выдохнул он. Оленька молча отошла в зал и сев на диван, снова уткнулась в шитье. Муж, не раздеваясь рухнул рядом, комкая замусоленную шапку в кулаке.
— Ну чё ты, Олька, чё надулась? Ну понимаешь, кореша я встретил, тыщу лет не видались! Ну разговоры там, чё-каво, глотнули чуток, так я ж трезвый почти, Ольк!- Саша теребил ее за рукав.
Оленька только вздохнула — как всегда — и тронула дыру в диване. Погладить бы сейчас Ваську…
Был у нее когда-то давно кот — белый, здоровый, бандит, любимыми занятиями которого было выедание комнатных цветов и «охота на гостя со шкафа в прихожей». Любой вошедший встречался таким диким шипом, что бывалые гости, заходя в квартиру, заранее шугались от стены, где стоял шкаф. Особенно стервенел Василий, когда Саша
приходил домой пьяным, в то время это еще случалось нечасто. Тогда котище гонялся за ним со вздыбленной шерстью, рыча. Пакостный, неласковый, любил драть мебель и, однажды, совсем раздухарившись, толи выгрыз, толи выдрал довольно большую и глубокую дыру в спинке дивана. Саша, тогда будучи трезвым, даже рискнул отпинать обнаглевшего зверя, но кота это не впечатлило, и вскоре, он будто назло продолжил додирать древний советский диван. А однажды утром он умер. Оленька, собираясь на работу, тогда так горько плакала над увесистым белым телом, что обычно ко всему равнодушный, Саша долго прижимал ее к себе, держал за руки. Не сразу, постепенно пушистый забылся, почти стерся из памяти бытовыми заботами, но дыра в диване, ровно посередине, будто стала символом перелома. В ту пору Сашка начал уже безвозвратно пить.
Ворос:«Как дела в конторе-то?»- так он называл театр — прервал воспоминания.
Оля мягко сняла с себя его руку и грустно улыбнулась::«Ничего. Я на Новый год работаю снова — выезды, халтура, понимаешь? Снова не отдохну… »
«-Нуу, Олюнька, театр — этож дело благородное!- протянул Сашка — Эх, еслиб мне туда! Взялиб снова, я бы… я б им показал искусство, блин! — завелся он почти всерьез — Вот пидор этот, главреж, сука! Чее он понимает в искусстве-то? Развел муленруж, блядь — блестки, перья, чулки! Искусство жизненным быть должно — вывел, он воздев руку к потолку — а не то что кри…кринолины эти блядские! Фуфло это все, чуешь? Фу-фло…»
Обычно Оленька не вступала с ним в рассуждения, знала наперед — выговорится, поплачет порой, потрясет ее, обидится и уйдет, чтоб оскорбленно завалиться спать на грязном коврике в прихожке. Редко даже злилась, понимала — больной человек, несчастный. Но сегодня, слушая его, в душе проявлялось какое-то смутное чувство. Будто накопленная усталость однобразных дней, тяжелой работы, одиночества — заполняла ее сердце, вымещая любую жалость.
«- Слушай, а ведь все ты понимаешь. — тихо и неуверенно прервала она — Ты ж специально мордой в грязь… Тебе ведь давали шанс — восстановился в труппе, а через неделю что? Снова упился, выезд сорвал. Зачем говоришь, зачем врешь? Да не хочешь ты в театр, нарочно плачешься… Догадка исказила презрением ее лицо — тебе ведь щас — хоть главную роль дай, хоть славу — ты в кустах предподчтешь валятся?»
Сашка на миг удивленно умолк, непривычный тому, чтоб его жалобы прерывали, и затравленно глянул на Олю. Но тут же его хватила злая уверенность. «-Че, раскусила штоль? Только щас дошло? Вон как! Да срать я хотел на шансы твои гребанные, на главрежа, на театр этот! Я пил, пью и буду пить! А слава? — Сашка покраснел, приподнялся на треснутом подлокотнике дивана — Да есть у меня все! Я-то себе красну цену знаю, я пожизон актер! — он вскочил, пошатнулся, Оля подтянула ноги на диван — Это они — быдло, морды. А я Актер, мне ТАК проще, поняла? »- краснел он от крика, утверждая истину кулаком об шоколадную полировку .- «Меня кореша зовут не Саня-узбек, а Актер! ЗВУЧИТ?» «Звучит, звучит» — зазвенела комната гордым хрусталем в стенке. Оля зажмурилась, и ей показалось, что не Сашка кричит, а чужой визгливый старик. В испуге она быстро открыла глаза. «-Чем ниже, слышь, чем ниже своего достоинства, сознания ты обитаешь, тем больше у тебя за душой славы, власти! Погааненькой, — махал руками перед ней Актер — мелкой, но власти! Ты ж знаешь нашу шоблу, я один на них всех! А кто я там-то, среди кринолинов?» — уже тихо и театрально — обречённо вопросил в пространство Сашка, опадая на диван
Оленька чувствовала, почти осязала безысходность идущую от этих стен в ромбики,от раскинувшегося по дивану шитья, от одиноко валяющейся в углу проржавелой булавки. И вдруг зацепилась взглядом за свое отражение в зеркальной дверце стенки. Бессмысленные измученные, полные слез глаза. Никогда ей не победить. Она медленно встала и ушла в спальню. Щелкнула задвижка, послышались сдавленные подушкой всхлипы.
Заперлась — подумал вслед Актер- строит дуру, будто не знала с кем живет. Дура и есть! «Зато я живу, я живу, блядь!» — крикнул было в прежнем запале, вытягивая шею в коридор. За дверью спальни стихло. «Только херово как-то…- уже сам себе, униженно добавил он. Даже Олька и та ненавидит уж… Слезы потекли на щеки, на клочкастую бороду, в глазах поплыло. Сашка сполз с дивана, в комнате стало темнеть. Ему чудилось, что со всех сторон на него устремлены взгляды. Бывшие друзья, коллеги по театру, соседи, и Оленька, пялятся из клеток на обоях, из наползающей в углы тьмы, заглядывают в окно, обступают диван. Смотрят. Также презрительно, зло, как бывало тогда, когда он, прячась, рискуя, пьянючим пробирался в театр, к которому привык давно, долго не умея смириться со статусом изгоя. Жгло что-то, тянуло в груди от пьяных компаний, базаров за жизнь, к служебному входу, к каменным ступеням, в курилку к ребятам — туда, куда небыло возврата. И все, кто крутился на вахте, разом оборачивались, и — смотрели. А потом начинали охать, ругать, и охранник спускал с лестницы, тоже брезгливо рассматривая. Как после таких сцен пил еще больше, на шмурдяк то обманом (на анкету в кадровое), то угрозами (не дашь, украду) вытягивая скудные копейки, что давались Оленьке таким трудом. И все он понимал тогда, осознавал что делал. Сволочь…
Темные фигуры, соглашаясь, закивали и поползли к дивану.. Актер вдруг одичало вскочил, зажмурив слезящиеся глаза и беззвучно кинулся на них. Скрипя зубами давил хрипы, махая подушкой, кружась по залу, бил по любопытным лицам, месил вязкий страх, и всеж полетел на пол, зацепив ногою провод олькиного утюга. Все, теперь пропал. Вдруг, неожиданно с улицы донесся шум, спасительный свет фар ворвался в комнату, взрезая бесившиеся тени, и снова исчез. Сашка замер, осматриваясь. В самом верху, по углам еще курчавилась темнота, обещая вернуться. Но жалящий страх отступил, и он решительно поднялся с пола, отряхнул безнадежно засаленный пуховик, дрожащими кулаками оттер щеки. Немного постоял еще, сплюнув на каждый угол — нате вам!
Оленька в своей комнате, привычно стиснув подушку, давно уж уснула — завтра с утра репетиции, много глажки. Она не слышала, как громыхнула входная дверь.
— »Повешусь, ссуки!«- решился Актер.
Черногорский парк города Абакана днем — это милое тенистое местечко с множеством лавочек, запущенных клумб, стелл, каменных изваяний сюжетов советской эпохи. Вечный огонь, конечно, есть. Именно здесь, поглощая мороженное, гуляют рука об руку молодые парочки, собираются и травят байки ветераны, мамы катают разнокалиберные коляски. Но как только город кроет вечер, в парке происходят кардинальные перемены. Все лавочки в один момент засиживаются стайками гогочущих гопников, по дорожкам петляют обкуренные тени, отовсюду доносятся невнятные песни. В любую погоду под тусклыми фонарями пьют — пиво, портвешок, шмурдяк, красненькую. В глубинах парка есть загаженные реденькие рощицы, куда и несли заплетающиеся ноги Сашку. Вглубь, к первому попавшемуся дереву. Можно б и дома, но дома Олька. Еще встанет ночью… Нет, хватит, итак попил .крови. — думал он и спешил, вон уже торчат из-за ограды кривые пальцы зябнущих вязов.
Но в горячке, одержимый решимостью — смешно, ей-богу, и не подумал о веревке как-то. Осознав это уже стоя в снегу, среди голых черных деревьев, Актер нервно и облегченно засмеялся. Ведь знал, где-то, нутром чувствовал что это та же игра, пафос, фуфло… Да будь и веревка, не смог бы повеситься — страшно. Развел сам себя на сценку. Вся жизнь его ненастоящая, обманная, и сам он… — Сашка вдруг с ненавистью, сразмаху боднул черный морщинистый ствол. И точно — боли даже не почувствовал. Бутафория все это. На глаз тут же натекло что-то теплое, Актер не обратил внимания, знал теперь — это обман, грим. Кругом все в парке замерло, словно выжидая, только кусучий холодный ветер трещал в сухих кронах. Снег под ногами казался слишком мягким и грязным, темное небо неестественно морщинисто натянуто, прорвано кое-где крепежными гвоздями — он тронул кривую ветку, та согнулась, поддаваясь пальцам — крашенный поролон. Надо бежать из этих жутких корявых декораций, найти людей, рассказать им — ошарашено крутил башкой Сашка. В глазах все переливалось и прыгало. Шатаясь, попытался выбраться из рощи, упал на четвереньки, барахтаясь в ветках и мусоре долго греб руками. Отовсюду мигали и вспыхивали цветные огоньки, и, Сашке казалось, будто бы он видит, как из темени рощи крадется к нему огромный снежный кот, распахивая белую пасть все шире и шире… Он слабел, греб и вконец бессильно замер на снегу. Мимо, по освещенной аллейке проскользили две пары черных раздолбаных кроссовок. Остановились. Он слышал голоса.
— Лепик, это че, не Актер ли в снегу валяется? Вон там, вон, смари! Борода в инее.
— Понатуре он! Во чемергез, бля, ужрался уже где-то!
Шаги проскрипели по снегу, чьи-то руки подняли Сашу. Ноги подкашивались, его шатало. Кто-то шлепнул его по щеке.
— Ээ, Актер, Саня! Сука, у него лоб сломан, где-то вкатали, что ли? Толстый, давай помоги реще, замерзнет же, бляаа …
Слабо, вспышками, Актер осознавал, как сидел еще где-то, вроде на лавочке, мотал висящей головой, кто-то подавал жгучего спирта и смеялся. Было очень холодно. Потом, почему-то вдруг привиделось лицо Оленьки. И сознание его у гасло окончательно.

— Ну и Бог с ним, сухо прошептала в спину выходящей Оленьки, театральная вахтерша, — вздохнет хоть спокойно теперь, оба отмучились.
Весь театр скинулся на приличный венок, включая главрежа, а тот еще и пафосную речь сказал, что-то вроде — «погиб талант», и еще — «жизнь искусству посвятивший».
Надо сказать, что сотоварищи всеж дотащили актера до подъезда где он жил, и внутрь занесли даже, на первый этаж — квартиры-то не знали, а то, что совсем плох был актер — чего поделаешь, побоялись они в скорую звонить, вдруг там бы и ментов сразу вызвали, и дело, глядишь, пришили — голова-то актерова крепко пробита оказалась. А если б и не пришили, то все равно, всем скопом — в трезвяк. Пьяные ж были, думали, конечно, сойдет: пьяных Бог бережет и все такое… В своем родном подъезде актер Богу душу и отдал, где-то поутру, в самый холод лютый, и много ног брезгливо переступить через него успело — пьянь позорная — пока он душу эту отдавал.
Сразу после похорон взяла — дали, уж такой случай — Оленька отгулов, и поехала к бабушке в деревню. И сидела она там, в шали пушистой да в кресле, прихлебывала чай на смородиновом листе, и печь трещала громко и уютно, как в детстве… И смотрела, конечно, в окно, на белые снежные холмы и черные в белых шапках деревья. Прихлебывала все и смотрела…

Экология…

— У нас ведь не слет какой-нибудь, а экологический, международный фестиваль. Все должно быть на уровне, вы меня понимаете? Наш город посетят иностранные группы театров, из разных концов света, такой размах! Город должен гордиться своим театром, нарядным, гостеприимным… Даже, по секрету скажу, прибудет один известный египетский пианист…
— Ну да…хорошо, хорошо…
Один голос, женский, звучал возбужденно, высоко, другой, мужской — бесстрастно, еле слышно.
Из-под заляпанного побелкой полиэтиленового тента, укрывающего козырек черного хода, появилась полноватая блондинка лет сорока, укутанная в вишневый расписной платок, администратор Хакасского Драматического, — в театральном миру — Олеговна. Следом за ней, понурым хвостом, плелся местный художник-оформитель Женя, в своем форменном закляксанном красками комбинезоне, обречённо кивая лохматой головой.
-Сегодня вечером — неутомимо продолжала блондинка — праздничная программа открытия, экологическое представление, выезд в степь. Потом банкет. Столы должны быть установлены раньше, все работы закончены, смотрите, чтоб не как всегда, все в последний момент! — Женя согласительно промычал.
-Да, еще на полу в холле, у билетной кассы, проверьте Женя, сохнут транспаранты, так вот чтоб их скатали к вечеру, а то народ дикий у нас, каждый протопчется… — А тут… — ее изящная, контрастно унизанная грубым серебром рука замерла на полувзмахе …- это что еще за гадость?
— Ну урна это. Курительная, для бычков — пожал плечами уже начавший раздражаться Женя.
Перед ними была действительно урна, старая, помятая, крашеная когда-то той мерзкой грязно-зеленой краской, какой в советские времена любили покрывать все — от табуретки до подъездных стен. Не один десяток лет взмыленные актеры, в перерывах между сценами привычно стремились к ней, на ходу мусоля отложенные загодя на вахте сигаретки. Давно уж облупившись, краска струпьевидно шелушилась на прижженных окурками боках. Неприятная глазу, пожившая вещь.
— Ну и убожество… Убрать, не позориться! Поставим здесь… ну, например, менгирчик степной, из папье-маше, миниатюрненький, вы поройтесь, как следует в бутафорке. И вообще, — у нас экологический фестиваль, да? — Олеговна задумчиво нахмурила аккуратные бровки — ну так вот, курение на территории до закрытия мероприятия — запрещается, завтра приказ повесим! Пора уже мыслить европейскими стандартами. Касается всех.
Олеговна развернулась, и брезгливо обогнув курительницу, спешно защелкала шпильками по двору, в сторону уже украшенного пестрыми гирляндами из бумаги и перьев, парадного крыльца.
Женя тоскливо посмотрел ей в спину, вздохнул, достал из-за уха забыченную элэмину, и, прикурив, смачно затянулся.

* * *
Синеватый воздух, зябко, безлюдно. Чистый вроде денек обещали, а ноги уж гудят спозаранку, ээх. Ранехонько, вроде как утро-то еще и неначалось. Но Ванюша, начальничек, вызвал, наказал прийти пораньше, говорил, до первых петухов гуляли иностранцы с нашими, ну а чеж, им все можно — гости … А нашим лишь бы погулять, деньгу просадить, рассуждала, покряхтывая, баба Люда, направляясь на работу. Недавно решилась на подработку, не девочка уже, здоровье совсем никуда. Ну а на пенсию жить — волком выть, все знают, вот и устроилась в театр, дворик мести, не слишком тяжкое дело. Но вчера торжественное было, работы хватит, Ваня сказал. И выдумали праздник какой-то, хотя ведь тоже дело благое, объясняли ей, в защиту природы, чтоб не портили, не уничтожали, земли богатство. Только ктож людям запретит-то? Фестиваль этот штоль…
Пораньше б закончить, подмести, стулья в кучу собрать, да на площадь, с семечками, торгануть попробовать, Семеновна еще обещалась новый «ЗОЖ» принести переписать, самой-то даже такую копеечку выложить рука непротянется. А может сегодня, праздник ведь, наторгуется чего, хотя уж какая там прибыль с семечек — так, развлеченье эта торговля, людей бы только увидать, не сидеть одной в затхлой, уже вроде как нежилой комнате…
Уже издалека завиделся отгороженный дворик, и сердце обмерло… Оох, картина репина — выдохнулось только расстроено, когда открыла витую калитку: фальшивое изваяние у входа повалено и продавлено с одного бока — прошелся кто-то в потемках и не заметил, огрызки оплывших жженых свечек поприклеились к столам там и тут. В центр дворика, видать под шумок, из кладовки затащили зеленую страхолюдную урну, забили под завязку блестящими пачками, бутылками, окурками, вокруг рассыпались невлезшие в нее сплющенные упаковки сока, разовые тарелки, потемневшие курьи кости, шкурки апельсинные. Под скособоченными столами — объедки в комьях салфеток, мятые ребристые стаканчики, рядком красуются бутылки из-под «Путинки» — нашей баловались, заметила про себя баба Люда, дорогая, сразу видать. По ровной, как пластмассовой, травке клумбы рассыпаны перья порванной праздничной гирлянды.
Баба Люда огорошено оглядывалась. Даа, самой и до обеда этот шалман не разворочать, внучку тормошить с утра надо, вдвоем-то хоть не так хлопотно будет. Уж справимся, не война…
Сев на перевернутый ящик из-под шампанского, горько вздохнула, положив жилистые руки на колени, огляделась еще раз. Набесновались, черти, хороши… А еще иностранцы, в гостях ведь… Хотя, скорее тут наши души ихних и споили, у себя-то дома они непьющи поди, не гадят… А тут вон какую экологию наделали….
Воздух стремительно теплел, солнышко расправляло лучики. Начинался красочный летний денек…

Оргкомитет конкурса