На главную /

29.05.2008

ОЛЮНИНА Валерия, г. Лобня, Московская область

На поводке

Мы спали в двух метрах друг от друга, ели, как говорится, из одного котла и сталкивались возле умывальника. Но даже год спустя после того, как Наташка Федулова выехала из общежитской комнаты в свой казахстанский Усть-что-то-там, я помнила о ней столько же, сколько сейчас, хоть пятнадцать лет прошло.
Нет, её подружка Караваева, конечно, рассказала бы гораздо больше: сидели они вместе за одной партой.
Мы учились на одном курсе в Новосибирске на госслужащих, я — на работника пресс-службы, она — не помню. Кажется, на юриста или психолога. Старше нас она была лет на шесть-семь, и к тому времени успела поучиться уже в двух вузах. Мои приятели звали её мама Наташа. В ней и вправду было что-то материнское: широкие бедра, усталое некрашеное лицо, а стрижка трапецией напоминала о любви моей мамы к Марине Цветаевой.
Однажды я пришла поздно домой и поняла, что ночуем сегодня втроём. У мамы Наташи на панцирной кровати, которая провисла, правда, не по её вине, потому что досталась в наследство от КПСС-работниц, ранее учившихся здесь в партийной школе, развалился длиннющий детина Женька. В комнате было темно, но благодаря прокуренному треснувшему голосу я сразу хорошо представила себе пожившего, потрепанного Женьку (поутру мои подозрения подтвердились, только оспины к его лицу добавились). Я отвернулась к стене, накрылась одеялом. Вскоре поняла, что не к чему это. Мои старшие товарищи травили анекдоты. Их смех стих, и после вялой минутной возни мама Наташа рванула в ванную.
Потом она вернулась, выпила воды и легла. Женька уже храпел.
Он приходил к нам еще и еще, все больше днем, перед сменой, а работал Женька машинистом в метро и иногда громко звал меня по фамилии, увидев на станции «Площадь Ленина». Хохотал, как Грейс Пул, и однажды даже прокатил в своей кабине. Он, конечно, странный был, этот Женька. Но жаль его было. Мне казалось, что его дурачат.
Когда Федулова бросила его, Женька переметнулся ко мне. Причем, когда он приходил, записавшись у дежурной на мою фамилию, Федулова из комнаты не выходила. Лежала на своей кровати с томиком стихов и иногда аккуратно так, как в кружева, вставляла свои иголки, не мне — ему. Но вставляла так, что он их и не вытаскивал, поскольку не понимал, о чем это она.
Переметнулся, это громко сказано, Женька просто решил всю свою щенячью любовь (повторяю, щенячью, не мужскую) вылить на меня. Один раз, помню, узнав, что хочу поехать к родителям в Ачинск, принес мне путевку, такие выдают железнодорожникам для бесплатного проезда в поездах, и повез меня на вокзал. Он быстро нашел общий язык с проводником, что-то кинул мне незначительное, завалился на свободную полку (как бы не на третью) и проехал со мной аж до Тайги, часа четыре. Потом он разбудил меня, сказал, что всё у меня будет в порядке и никой инспектор меня не тронет, вышел и провалился в ночь, чтобы дождаться обратного поезда до Новосибирска. Я до сих пор гадаю, зачем он это сделал, тем более бескорыстно. Может быть, ему нужно было кому-то показать, что он хоть на что-то годен?
С Федуловой жизнь раздваивалось, как разрубленная на два полотнища. Днем с ней было очень интересно, а ночью — страшно. Днем она рассказывала про Юнга и разные психологические штучки, подсовывала мне тесты, так, думала я, ради хохмы, зачитывала что-то из Лимонова, несколько по-актёрски декламируя ударные Эдичкины натуралистические эпизоды, а ночью — стонала, плакала, вскрикивала. Во сне, конечно. А однажды, проснувшись утром, я увидела выстриженную клочками её овечью голову. Она как-то нехорошо засмеялась и пояснила, что ночью надругалась над собой тупыми ножницами и теперь идет к парикмахеру.
Вечером она нажралась дешевки и призналась, что всё еще девственница. Что любит одного женатого мужчину, он учил ее в усть-каком-то институте, что над Женькой она просто ставила эксперименты. Вернее, над собой делала усилия. А когда она сама первая попыталась поцеловать (тогда, после анекдотов), её рвало в ванной, как токсикозницу. Что спать с мужчиной я всё-таки хочется, но не может она, не может…
Теперь я стала жалеть маму Наташу.
Но жалость моя длилась недолго. Стал к ней захаживать приятель мой прошлогодний, Олег, мальчик из интеллигентной семьи, нарциссик такой, правда, сломался, когда я его бросила. Брови тогда себе сбрил, чтобы перестать в зеркало смотреться. И стала мама Наташа с ним встречаться. Ха, на танцы бальные ходить! Честно говоря, мне до него уже не было никакого дела, но сталкиваться с ним в одной комнате было неприятно. Тут меня еще соседки стали жалеть, и я посчитала себя забытой и заброшенной.
Однажды зашел Олег, а мама Наташа была у Караваевой, и я не пошла за ней. Мы долго сидели молча, а потом я сказала, что всё еще люблю его. Соврала. Но он тогда заплакал и стал за всё (за что, за всё? за брови что ли?!) просить у меня прощения. Олег ушел, и я с какой-то торжествующей злостью выложила всё маме Наташе. Тут она достала тетрадку, оказалось, дневник, и стала читать мне о том, что эту историю с Олегом она специально подстроила, чтобы вызвать во мне ревность. Помирить нас хотела. Мальчика пожалела.
Я вспыхнула и сказала, что Олегу это ничего не дает. Мне на него наплевать, а потому — даже не обидно, что она вивисекцией занимается: меня как мышь или обезьяну под нож положила, чтобы посмотреть, что у меня за нутро. Впрочем, наши страсти улеглись, мы продолжали и питаться вместе (почему-то в общежитиях произносят именно это слово), и теперь уже вместе потрунивали над Женькой и Олегом.
И тут я влюбилась. У Преснякова песня такая есть: «Опять навеки я влюблен», ну, и я навеки влюбилась, опять. Конечно, в свои поверенные взяла её. Сначала из-за общей территории и маломальской привязанности, а потом себе еще доказывала, что лучше ей, чем кому-то еще. Она наверняка никому ничего не расскажет, только в дневничок свой напишет, и то, если интересно будет.
Прихожу после занятий, она уже дома, суп на плитке кипит, она меня усаживает обедать и спрашивает: «Ну, как, видела своего?» И так каждый день. Потом ободряла меня и пыталась отвлечь: то в консерваторию пойдем, то в выставочный зал Рериха смотреть. Однажды прихожу домой, она молчит. Я ей: «Наташ, всё выяснила. Я ему не нужна. Он встречается с кем-то из городских…»
Она мне певуче так: «Что ж, девочка, жаль-жаль, звони Олегу».
Я ей: «Какой еще Олег? Ты что говоришь-то?!»
Она мне: «Слушай, я тебе давно хотела сказать….У тебя есть пять минут выслушать меня?»
Я ей: «Я тебя и поболее слушала…»
Она: «Так вот. Мне твоих мужиков обсуждать неинтересно. Я тебе не помойка сливать в меня всё твое дерьмо…Давай говорить о чем-то другом!»
Я ей: «И о чем же? Может, тему предложишь?»
Федулова мне отвечает: «Давай о Боге, о духовном росте….»
Я ей: «Ты, Наташка, не девственница вовсе. А шлюха. Платоническая шлюха». В тот же вечер я уехала в Ачинск, когда вернулась, Федулова собирала сумки, отчислились опять.
Мама Наташа уехала из города. Караваева провожала её до поезда. Это потом мне Оксанка рассказывала, что та бросила ей на прощание: «Как же вы жить без меня будете? Спускаю вас всех с поводка…»
Пошли мы лет шесть назад с мужем с Большой театр на «Травиату», сидели где-то под потолком. Смотрю — а передо мной знакомые волосы трапецией. Пригляделась — и точно Наташка Федулова! С каким-то мужчиной сидит. А я и в очках-то боюсь ошибиться, вдруг не она. В антракте говорю Андрею: «Иди, спроси: „Девушка, простите, вы не Наташа Федулова?“ Если она, то меня зови».
Он говорит: «Что ты меня вечно дураком хочешь выставить? Пойди сама и спроси!» Я ему: «Да перестань, я стесняюсь ужасно, мы столько не виделись! Ну, если не она, извинишься, что обознался…Посмеемся».
Подошел он. Смотрю, вроде, разговор завязался. Я тоже подхожу и здороваюсь с ней. А сама чувствую, что нервничаю, как будто унижаюсь перед ней, хотя расстались-то мы нормально, нейтрально расстались… Она мне всю посуду свою оставила. Прощения друг у друга просили…И что может быть унизительного в случайной встрече двух соседок по общежитию?!
Она мне говорит: «Ой, привет! Какая ты стала хорошенькая!» Ну, ряд каких-то фраз, не вспомню даже… «Я в Москве тоже, работаю в кафе официанткой».
Я еще в тот момент подумала, ведь гордячка она страшная — и в обслуге…
Федулова написала мне телефон на блокнотном листке: «На, вот, позвони как-нибудь…Давай после спектакля немного поговорим, а сейчас мы вот в буфет собрались…»
Я уже и сама рада проститься с ней. Досматриваем мы спектакль, Виолетта, как и полагается, умирает. Еще и аплодисменты не раздались, как Федулова со своим спутником вскочили с места — и к выходу. Мы тоже вскоре вышли (ненавидим гардеробную давку), их уже не было.
На следующий день я позвонила по ее номеру, но мне никто не отвечал. Вечером взяла трубку какая-то женщина, объяснив, что Наташа тут не проживает. Я, честно говоря, почувствовала себя Максим Максимычем, а потом попыталась оправдать её: боится, наверное, старых знакомцев, вдруг болтнут её новому мужчине что-нибудь о той, новосибирской жизни. С другой стороны посмотреть, она ведь тоже обо мне всё знала.
Сейчас думаю, тугой у неё поводок оказался, мне было легче ей всё простить, чем снять его.

02.06.2007 Лобня
19.09.2007

Когда умерла черепаха

Даже не знаю, почему его Мухой прозвали. Ему бы кличка Лось подошла или там Кабан. Здоровый был, под два метра ростом. Учился он у нас на дирижерско-хоровом отделении. Я представляю, если бы он действительно дирижером стал или учителем-хоровиком в музыкальной школе.
Да, нет, дебилом, конечно, его назвать нельзя, но был он явно не в себе. Странное дело, я лет десять о нём не вспоминал, а сейчас так четко представляю его лицо… Рыхлое, скорее, бугристое, как картошка, губы лепехами, а глаза даже описать трудно, потому что линзы он носил толстенные, как аквариумное стекло. Каждый раз, перед репетициями, он вваливался в зал, садился и начинал протирать носовым платком свои очки и быстро напяливал их назад. Мне казалось, что в эти моменты, когда он оставался без очков, его лицо становилось просто бесформенной массой, будто младенец взял пластилин и пытался вылепить человека …
Он был для нас домашним клоуном. Нет, скорее домашним животным. Настолько он безропотно сносил все наши шутки и грубости. Помню, однажды он пришел на занятия, как всегда, в своей ужасной куртке, вонючей, будто он ее на помойке подобрал, и в шапке-петушке. А петушок, знаете, чуть ли не с олимпийскими кольцами или с мишкой. Такое впечатление, что его с тех пор никто не стирал. Подозреваю, что он стоял на голове исключительно потому, что грязный был…
Урок начался, а он свой петушок не снимает. Преподаватель: «Леша, снимите шапку!» Он помялся и стянул ее. Мы смотрим, а у него волосы клочками выстрижены. Шурик ему: «Муха, тебя что, тиф побил?! Или слава Шиннед о'Коннор спокойно жить не дает?!» Хор весь в лежку, а Муха молчит. Он даже не обиделся. Узнали позже, что на какой-то пьянке дружки его побрили, кто-то машинку купил, ну и опробовали…
Когда мы ездили на концерты в Белгород или в Москву всегда чувствовали какой-то стыд за него, а может быть за себя самих, что он в нашем хоре. В гостиницах его старались поселить куда-нибудь подальше, с глаз долой. Хорошо, что Муха высокий был. Его на концертах в задний ряд ставили. Даже не знаю, что хоровик бы с ним делал, если бы Муха был коротышкой….Представляете, приезжаем, например, в Рахманиновский ….В зале — всякие музыканты из консы, бабушки-меломанки, еще которые Лемешева слушали или качали Анну Ахматову на руках…Ведущий: «Выступает камерный хор такого-то музыкального училища „Рождество“». И тут выходим мы, и Муха в первом ряду….
Самое потрясающее во всей этой истории, что Муха был музыкально одарен. Имел абсолютный слух и великолепный баритон. Без единой ошибки писал сложные ритмические диктанты с синкопами или делал самую интересную контрольную по гармонии. Наша сольфеджистка всегда ругалась за то, что пишем в нотной тетради ручкой. Вечно подкалывала: «Ну, что, студенты, опять без карандашей?» Только Муху за ручку не ругала. А писал он постоянно грязной пастой, она растекалась у него по всему нотоносцу, но ведь правильно все делал, талантливо, а чистоты от него и не требовали. Правда, одно задание ему усиленно не давалось. Начнем мы в одной тональности петь, потом сольфеджистка говорит: «На тон выше!» Мы перестраивается тут же, а Муха все еще в старой тональности поет…
Еще помню, черта у него дурацкая была, поздравлять нас перед уроком с каким-нибудь праздником нелепым. Зайдет и скажет, например, поздравляю вас с днем рождения Наполеона или годовщиной Парижской коммуны. Он на Франции был помешан, а Оффенбаха любил больше хрестоматийных Моцарта и Бетховена. Мы посмеемся, конечно, над его странностями, Муха сядет за парту, как ни в чем не бывало, ноты откроет, бубнит что-то себе под нос. Мне, честно говоря, хотелось, чтобы он пел громче, для нас. Певцом он мог бы стать выдающимся, если бы не с пулей в голове родился.
Однажды приходит Муха на хор и говорит: «У меня сегодня умерла черепаха». Мы опять по привычке ржем. Даже не поняли, что он сказал, только на выражение лица его посмотришь, так уже смешно. А Муха прошел, сел и закрыл лицо руками, и только плечи его дрожали. Тут до нас дошло, наконец, что Муха плачет. Нас это так поразило. Сидит здоровый мужик, а плачет, как ребенок. Лучше бы он орал, врезал бы кому-нибудь или матом бы всех нас послал.
Я когда шел домой в тот день домой, вспомнил, что тоже плакал, когда хомячок мой умер, и что звали его Гошей….
На следующий день, перед сольфеджио, я встретил Муху в раздевалке и подарил ему черепашку в коробке. «Значит, теперь нас трое», — сказал Муха. Я подумал, что, может быть, смогу ему быть ну, если не другом, то приятелем…Ну, может не приятелем, так хоть поболтать с ним на перемене… А Муха достал из рюкзака черепаху, чуть побольше моей, поцеловал ее в голову, мою черепаху засунул в свою облезлую кроличью шапку и пошел к выходу.

30—31 октября 2006, Лобня

Пан в войлочных штанах с татранскою овцой

На главной улице Закопане Крупувке у киевлянина Сергея, ныне польского гражданина, мы купили пастель. Теперь висит она в нашей квартире, радует сиреневым сумеречным светом, проливающимся с нарисованного солнца на деревянные дома с треугольными крышами — для лучшего скольжения снега; на одинокие фигуры людей-призраков. Пока не было рамки, я поставила картину на подоконник, и долго не хотела вешать на стену: мне казалось, что там, за окном, не подмосковный город, а Закопане, где высоко в Татрах и их низовьях живут гурале. Там бывают пробки из лошадиных повозок, сплавляются на плотах по Дунайцу, а в ресторанах подают жаркое из оленины, которого до сих пор именуют по-старославянски «еленем», и кабана, глинтвейн и горячее пиво с мёдом….
Там по улицам ходит лопоухий парень в войлочных штанах, прогуливая на поводке белоснежную овечку, как какую-нибудь болонку, за злотый с ней можно сфотографироваться.
Я каждый день помногу раз ходила мимо пана с овечкой. То в кафе, то на рынок или то в магазин спортивного снаряжения. В Закопане бывает так, что утром давление высокое, ведь живем-то высоко в горах, от Кракова ехать два часа. Сидишь в своем пансионате за булкой и кофе, а голова уже в тисках…И кровь даже немного из носа идет. Но всё-равно заставляешь себя выйти на улицу, бредешь мимо склепов, магазинов по-здешнему, деревянных особнячков гуральских, рождественскими гирляндами опутанных, как паутиной, отстроенных не без помощи американских родственников, мимо продавцов овечьих шкур, мимо шопок, выставленных в витринах, раскрашенных дев марий и гномиков, горной речушки, звенящей где-то внизу, и попадаешь на Крупувку.
Здесь даже в раннее утро полно людей. Людьми их называть трудно, не поймите меня превратно. Потому что люди это исключительно горнолыжники. Здесь всё для них. И шапки-ушанки, которые под подбородком застегиваются, и перчатки непромокаемые, и кафешки, и снег тоже только для них. По улицам Закопане многие не ходят, а ездят на лыжах. На горных лыжах.
И вся это праздно-спортивная толпа втягивает тебя в свой радостный водоворот. Только и слышишь про Носаль, Новый Тарг или про жареные сардельки и фуникулер на Губалувке, про перепад высот и протяженность черно-сине-зеленых трасс…Только пан в войлочных штанах стоит со своей овечкой, и никуда он не поедет ни сегодня, ни завтра. Ни на Каспровы Верх, ни под Носаль…Ни на сноуборде, ни на лыжах, ни тем более на снегоходе. Никогда он не сломает руку, и не вылетит под страховочную сетку, и не упадет лицом в снег…Наверное, давно-давно, когда пан учился в школе, его гоняли, как и других детей, на уроках физкультуры на склон, может быть, он хорошо катался и даже получал четверки с плюсом. А потом в его жизни появилась белая татранская овечка…И туристы, которым уже надоело фотографироваться в лыжах и с палками, иногда подходят к нему. Может даже, просят его шляпу для снимка или овечку на руках подержать. Тогда пан говорит, что услуги его будут стоить уже два злотых.
Каждый день лопоухий пан стоит на Крупувке…И утром его видишь, и днем, и вечером…Может быть, он даже здесь ночью стоит. Только запахнет посильнее свою овечью безрукавку, натянет посильнее черную шляпу с пером…

03.11.2006 Москва

Наш Шеф

А этот хамил улыбаясь.
Он не моим начальником был, а может и моим отчасти, потому что регламентировал и мою жизнь тоже, частенько через мужа раздавал задания. «Ну что ей трудно, что ли? Пусть придумает название фирмы или сбегает к бухгалтеру, документы отнесет».
Меня колотило от мысли, что я, не сотрудник, а просто жена работника, пусть не простого, а ближайшего помощника, попадаю под его патронат. И очень быстро освободилась от длиннющих щупалец.
Представьте себе, парень из Мурома приехал в Москву, отучился на физмате МГУ, дело свое открыл. Какое дело — не скажу, а то вдруг побежите к нему, и станете его клиентом, а я этого вовсе не хочу. Дело средненькое, но вставленное в пафосную оправу. Если офис снять, так непременно в центре Москвы, под «крышей» депутата Госдумы, в каком-нибудь элитном доме с мемориальными досками в память о партийных деятелях, где сам Ворошилов когда-то жил. В дворике такого дома и актера Бориса Щербакова встретишь и министра Починка, что сегодня не удел. Шеф-то точно знал, что жена у министра в Лондоне рожала, а мебель ему доставляют за семь тысяч долларов. Сам лично ярлычок наклеенный видел. А раз снимается офис (квартира огромная за десять тысяч долларов в месяц) в таком приличном доме, то и подпрыгивать надо выше своей головы. Чтобы соответствовать. Если не Починку, а хотя бы человеку этажом пониже.
Шеф не позволял себе матом ругаться, был очень-очень вежлив, подчеркнуто вежлив. Приходил на работу, как и полагается руководству, позже десяти. В отличном костюме, рубашке белой, в кармане паркер и платочек. Мелированные волосы под блестящим гелем, впечатление, что только из душа вылез. Шлейф парфюма стелется по всем съемным дорогостоящим коридорам, почти забивая запах недельного перегара, тоже не какого попало, от хенесси или чего покруче. Но интенсивно розовый цвет лица начинающего гипертоника никакие мази и волшебные крема Азазелло скрыть уже не могли.
Если спросят Шефа, мол, где обедал сегодня, с гордостью выложит название первоклассного ресторана, иной раз и мужа моего пригласит и расскажет, что какой вилкой надо есть. При этом, правда, невыносимо чавкая и облизывая пальцы после ребрышек, рассуждая, что ресторанчик, который тут на углу открыли, это не его, Шефа, уровень.

Приходил мой муж домой около десяти вечера, и молчал, выжатый, как мочалка. Но на этом работа не заканчивалась. Шеф в любое время мог позвонить: спросить цифру, телефон, имя клиента, дорогу в какой-нибудь клубешник. Шеф в это время тоже не отдыхал. Он встречался с нужными людьми. Пил с ними, катал на горных лыжах, потом за своей счет парил в бане до утра, на своем водителе развозил домой. И очень часто под «это дело» (обычно мы в таких случаях щелкаем себя пальцами по подбородку и заговорщицки подмигиваем) давал денег в заем, которые иногда не возвращались. Шеф ни за что не признавался, что облажался. Говорил, что деньги эти всё равно к нему вернутся рано или поздно, потому что люди эти, как и упоминалось выше, нужные и конкретные.
Помню, раз выпили мы с мужем водки, уснули часов в двенадцать, а в пять позвонил Шеф и просил его спасти. Его и забрали на штрафстоянку, нужно срочно пять тыщ. Оказалось, что Шеф тоже выпил водки, но спать, как мы, не лег, а поехал клубить. Муж мой выпил стакан молока и спас Шефа. Шеф, впрочем, поблагодарить не забыл, вытолкнул Андрея в недельный отпуск в Шарм-эль-шейх за счет фирмы, через пару месяцев округляя глаза, видя в подбивке графу «Египет» и осторожно так намекая, что неплохо было бы половину египетских отдать.
Господи, да можно ли было обижаться на Шефа, ведь он все равно как дитя! Он купить себе мыла с порошком не мог, нашел себе для хозяйственных дел мальчика, который предоставлял ему чеки все до единого.
Звонит наш Шеф однажды ночью и с вопросом к Андрею:
— Ты где, в Хибинах?
(Шеф накануне уехал кататься на лыжах).
— Ага, в Ибинах! — орет муж и бросает трубку.
Шеф перезванивает, ноет, что он тут один на дороге, машина сломалась и ему нужно помочь, потому что труба садится. Из Москвы мы вызываем пьяному Шефу такси, чтобы он не замерз на мурманской дорожке.
Пригласил нас как-то Шеф к себе домой отужинать. То кешью попробовать даст, то медовухи нальет краснополянской, тут же рыбки белой предложит. На столе — ворох лондонско-парижских фотографий. Под конец и гармошка пошла, то есть баян. Шеф, прикрыв от усталости глаза, сидел перед нами, держа на коленях инструмент. В одной его руке — вилка с грибком, в другой — то, чем грибок запивают.
— Пора нам домой, — заговариваем мы.
— Сидеть, — говорит Шеф. — Я вас не отпускаю. Я еще Моцарта вам буду играть. Когда я еду в метро, плеер с собой беру, Моцарта послушать. Иной раз в гармонии у него что-нибудь да исправлю.
Улучшив момент, бросаемся к двери. Шеф тащится к холодильнику, вытаскивает разнокалиберные бутылки с остатками и отдает нам. Мама завтра из Мурома приезжает. Не дай бог увидит…

08.01.2008 Лобня

Оргкомитет конкурса