Фонд им. В. П. Астафьева
1995 год
1996 год
1998 год
1998 год
2000 год
2008 год
2008 год
2008 год
2010 год
2010 год
2013 год
2013 год
2013 год
2013 год
         

 


На главную / Слово мастера
30.12.2001

Виктор АСТАФЬЕВ: Никакой я не пророк и не судья

— После Горького, пожалуй, только вы, Виктор Петрович, да Шукшин — из крестьянских ущемлённых семей, практически из низов, в труднейшее время «сделали себя» в литературе. Кроме таланта, творческой воли, верности себе, что и кто помог вам устоять?

— Горький долгое время был и остается моим кумиром. Хотя сейчас, в свете новых знаний о нём, в частности о его руководстве комиссией по изъятию церковных ценностей и других фактов, — отношусь к нему несколько по-иному.

Не будем забывать, что Шукшин окончил ВГИК — один из самых интеллектуально ёмких и блатных вузов страны…

— Но не будем забывать, Виктор Петрович, и как он туда поступал. И как презрительно к нему и его «серому» — в кирзовых сапогах — кругу относились элитные интеллектуалы. Вряд ли даже Охлопков и Ромм, зачисляя Шукшина в «кино-альма-матер», понимали масштаб будущего «выроста» Василия Макаровича.

— Возможно, и не знали, и понимали не до конца. Но у Шукшина был не только большой жизненный — битый и пёстрый — трудовой путь, армия. Он же директорствовал до ВГИКа в школе рабочей молодёжи…

Я же пришёл в газету с шестью классами и ФЗУ — после фронта, госпиталей, семейным, взрослым человеком.

Газетный жанр, а затем и радиоэфир оседлал довольно быстро и мог бы подвизаться в них успешно и долго. Сделал однажды очерк «Строитель» — бодрый такой, о человеке достойном, и пошёл этот очерк из газеты в эфир под симфонический аккомпанемент (Виктор Петрович шутливо напел популярный классический аккорд. — Е. С.), затем в журнал «Смена». А жили с семьёй… Бедно — не то слово, на хлеб детям не всегда было. А в ту пору трофейные фильмы шли косяком, и собрались мы с Машей, Марией Семёновной, в кино — на последний рубль. Возвращаемся из кино домой, жена в горести и отчаянии — что будем есть завтра? А я ёрничаю, отхожу шуточками: «Не горюй, Марья Семёновна, сейчас деньги будут. В ящике…» Подходим к дому, достаём из ящика газету, а из неё выпадает бумажка.

— Витя, да тут перевод (а в тамбуре хатёнки было темно)… Целых двадцать пять рублей!
Пригляделся одним глазом — действительно, перевод из «Смены», только и своему глазу не поверил:

— Обижаешь, жена, тут целых двести пятьдесят целковых!

Словом, накосил мне тот «Строитель» деньжонок из разных источников — детям обновы справили, вроде дух перевели…

Но это очень опасный путь — нелёгкие журналистские хлеба. Многие по нему пошедшие потеряли себя, спились, в хлам измельчали. Вообще-то в той литературе в то время выбор был небольшой. Не знаю — Бог, «судьба или подкова», по Михаилу Дудину, охранили меня от той дороги и вывели на свою… Какой инстинкт самосохранения дал ориентир? На уровне ирреального, инстинкт и ориентир, видимо, в словах поэта-фронтовика: «Лучше прийти с пустым рукавом, чем с пустой душой».

И конечно же — учёба. В детстве — просто чтение: Дефо, Марк Твен, русская классика. В начале пути, кроме Горького, моим идеалом и кумиром был Вячеслав Шишков, позже — Лесков. Из иностранцев — Стейнбек, Хименес, Харпер Ли, ирландец Уолтер Маккин, от рассказа которого высеклась искра моей «Царь-рыбы», потряс меня роман Трамбо «Джонни получил винтовку». Но я вовремя понял, что своё лицо, свой стиль, своя манера — это и есть писатель. И пошёл к самому себе. Высшие литературные курсы, что я прогрыз, прополз и одолел очно в Москве, дали немало — не зря та двухлетка приравнена была к высшему образованию. Учусь всю жизнь.

— В опровержение известного герценовского «Мы не врачи, мы — боль» — от вас в публицистике исходит жёсткая диагностика состояния общества, построже Фёдора Абрамова («Чем живём-кормимся?»). Вы разворошили кривозеркалье агрессивной экологической диверсионности, разгильдяйства, невежества, карьеризма и прочих «измов», гниения духа, не щадя ни общества в целом, ни его столпов, ни своих односельчан.

Как вы воспринимаете реакцию обратной связи и нередко — острые ответы в свой адрес? А после, остывая от боя, что испытываете?

— Очень не любят (да и нет их!) пророков в своём отечестве. И никакой я не пророк и не судья. Может быть, острее вижу, с большей болью принимаю на сердце весь наш раздрай и бардак. Срываюсь — не скрою. А как иначе относиться к своим односельчанам, если полдюжины здоровых жлобов терзают катер и рвут канаты, несколько дней выволакивая его из воды на берег, когда два-три финна не спеша, без пьяного мата, спокойно и споро делают эту работу за день-два? А протрелёванные тракторами русла наших таёжных ручьёв, по которым двадцать -тридцать лет ничего расти не будет? А хлысты, брошенные на полдороге? А как относиться к «пишущему» и его «роману», где мастерство и не ночевало, а амбиций с пробойной хваткой и ползучестью в литературу неплохо бы поубавить?.. Сколько шуму было вокруг моей ложно понятой «Ловли пескарей в Грузии»? А в «обратной связи» — и в лицо, и по телефону не раз грозили выбить последний глаз, на что и я за словом в карман не лез, когда чувствовал: не по праву командирская жесть в том голосе…

После, «остывая от боя», приходит горечь, выпадает осадок сожаления, как у всякого живого, нормального человека.

Как можно чувствовать себя в поле отчуждения? Конечно же, плохо, дискомфортно, порой скверно. Но тем ближе и дороже становятся душевно важные мне люди. И не всегда — литераторы. С друзьями, с актёрами мне и проще, и интересней. Сейчас, когда по нездоровью перестал выпивать, — и гостевое застолье поредело…

— Даже в осязаемо автобиографических ваших вещах, даже в пронзительном «Последнем поклоне» — каково соотношение реального личного опыта и творческого вымысла, сочинительства?

— Всякий писатель, и я тоже, по своей природе выдумщик, сочинитель. Ведь если вспомнить гоголевского городничего, да и нас, грешных, — «не привравши, никакая речь не говорится». Так что даже в «Последнем поклоне» я — это я; бабушка Катерина Петровна — реальная моя бабушка, и мама с папой, и, дед Павел, и бабушка из Сисима Мария Егоровна — все из моей реальной жизни, хотя как литературные персонажи в чём-то добавленные и доправленные. А уж семейство дяди Левонтия — это мой чистый вымысел, и, если они вышли у меня реальными людьми и повесть в целом состоялась — не зря, значит, бумагу мараем.

— «На войне сюжетов нет», и по жизни готовых сюжетов не густо. Ослабленность фабулы ваших вещей, «прохладное» отношение к сюжету — это сознательная творческая позиция?

— Сознательная или нет — я не знаю. Просто мне, лично мне, сюжет в его жёстком каноне не очень важен. Это не значит, что он не нужен, но они — сюжет и фабула — присутствуют, организуют материал у меня в той мере, в какой диктуют и моя природа, и свободная форма материала, и естественное течение жизни.

Наиболее, к примеру, сюжетный мой «Печальный детектив» — очень короткий (7 листов) роман — работался очень непросто. Я навалял уже листов четырнадцать, а вещь всё не выстраивалась, рассыпалась. Попробовал растащить написанное по рассказам — тоже не получается. И я его надолго забросил. Но как только возникло слово «роман» — материал сразу сюжетно организовался по природе детектива, и то не очень. Да и где, в самом деле, сюжет у Гоголя, к примеру, в «Тарасе Бульбе»?

— Вы начали, Виктор Петрович, литературную работу в двадцать восемь и признаёте, что поздно. Нет ли противоречия в том, что к моменту тяги к чистому листу молодой человек должен обладать жизненным опытом, запасом впечатлений и ранней профессионализацией?

— И есть, и нет. Ведь писатель и живёт в своём мире, и создаёт его. Ну какой опыт мог быть у юного Лермонтова, когда он в семнадцать лет написал «Я не унижусь пред тобою…» и вскоре стал осваивать «Маскарад», формировать в космический масштаб своего «Демона»? Повторюсь, глубина и масштаб чувств его юношеской лирики — где здесь опыт взрослого мужчины? В молодом человеке, в замыслах его прозы ли, поэзии, если он действительно призван Богом в писатели, уже звучит симфонический строй, мелодический мир концерта Мендельсона или, скажем, пятой симфонии Чайковского. Надо только это разбудить, уловить, настроиться на реализацию.

С другой стороны, прочитав на своём веку немало всяких рукописей, говорю иногда молодому дарованию: «Что же, авторское лицо я вроде вижу, а вот задницы — увы…»

— Художник как бы изначально в оппозиции к власти, и не многим удаётся найти «золотое сечение» сосуществования с ней… Власть и вы долго были в отчуждении (но и не в ЯВНОМ противостоянии). Золотую звезду Героя труда вы восприняли спокойно или пришло ощущение достойного признания ваших достижений по жизни и по литературе «высшей властью»?

— Смею думать, как писатель я никогда не был ни в русле, ни на стрежне социалистического реализма в его жёсткой, зашоренной трактовке. Никогда не мучился над проблемой положительного героя, роли партии, «темой рабочего класса» и прочей идеологической дребеденью. Как там у Окуджавы — «каждый пишет, как он слышит, как он дышит»? А вот «не стараясь угодить» — далеко не каждый…

Но и диссидентом я не был. В иных обстоятельствах — как знать, но в своих, и по природе своего писательства, и по характеру просто НЕ МОГ им быть. Писал, как писалось, думалось, дышалось — и резко, и лирично, и «раздумчиво». Парадокс, что меня как-то сразу начали хвалить, а ругали хоть порой и жёстко, но подозрительно маловато.

За свои полвека в литературе мне приходилось общаться и с верховными, и пониже рангом жрецами власти, состоять в Верховном и президентском советах. На всех уровнях я говорил открыто и честно, что шло, как правило, не в струю — власть ждёт и хочет, чтоб «по шерсти». Поэтому, если и слушает — не слышит, и общение идёт формально, в «одну сторону»; и не носило оно той глубины и доверительности, какая была у меня, к примеру, с незабвенным Александром Николаевичем Макаровым, Вячеславом Кондратьевым и другими. Наиболее содержательные письма я даже включил в свой пятнадцатитомник.

Что касается звезды Героя, то на её вручении Михаил Сергеевич Горбачёв, приблизившись, сказал мне одному: «А ведь вам, Виктор Петрович, звезду эту надо было вручать лет двадцать назад».

— Что ж, ему, как президенту и читателю, виднее. Если учесть, что к тому времени у вас «по литературе» уже было четыре ордена…

— Что до высшей власти, то нередко, глядя на эти полки, думаешь: «Ну кто я такой, что сделал, когда в этом ряду ни Лесков Николай Семёнович, ни гениальный Гоголь, даже Пушкин до конца не прочитаны и не поняты?»

— Не говоря о Толстом и Достоевском?

— И о них — тоже. Так что право стоять пусть не в одном ряду на стеллаже, а где-нибудь сбоку — и это много…

— Уходит воевавшее поколение — цвет, боль и совесть нашего народа. И в литературе — ПОМИМО павших на этой войне Когана, Васильева, Кульчицкого — уже нет Симонова, Казакевича, Михаила Львова, Абрамова, Сергея Смирнова, Дудина, Сергея Орлова, Кондратьева, Окуджавы… Нет ли у вас ощущения, что вы, Бакланов, Бондарев, Быков держите в литературе последний рубеж, прикрывая отход своего поколения в вечность небытия?

— Гриша, Григорий Яковлевич Бакланов, был недавно у нас в Красноярске. Дружбой с Носовым, повторюсь, очень дорожу. А мой друг Василь Быков ныне эмигрант — уехал от Лукашенко в Финляндию, а затем — страшно сказать — в Германию. Горько всё это.

Что до последнего рубежа и прикрытия отхода своего поколения, что ж — в образном плане это звучит забористо. Но по прозаической сути, пожалуй, верно.

— Экранизации ваших прозаических вещей и вам, видимо, не принесли удовлетворения. Как вы думаете, астафьевская проза принципиально не ложится в драматургический ряд, его прокрустово ложе и зрительский строй или эту тайну пока не удалось вскрыть и разгадать режиссуре?

— Чёрт его знает! Ну ладно проза — там, по Достоевскому, есть некая тайна, по которой она не осваивается, не выстраивается драматургически. Я не отказывал и согласие давал, и подступались многие, и даже наснимали что-то, и телевизионный сериал выдали по ранним военным повестям. Но удач не видно. А ведь кто сегодня помнил бы о самой очерковой книге Фурманова, если бы не васильевский «Чапаев», если б не Борис Бабочкин?

Ну ладно — проза. Но сделали ведь мы с Женей Федоровским потрясающий — это без похвальбы — сценарий «Дважды рождённый». На красноярской сцене Леонид Белявский поставил по нему хороший спектакль «Не убий», а в кино режиссёр Сиренко сделал весьма серенький фильм. Даст бог, дождутся своего часа и режиссуры «Царь-рыба» и «Печальный детектив», что-нибудь ещё.

— Вы, Виктор Петрович, один из самых издаваемых и читаемых писателей. У нас и в мире. Надо полагать, что материальные ваши проблемы это сполна решало. А как вам сейчас живётся и работается?

— Всегда в провинции (да и в столице) большинству писателей жилось тяжко, трудно. Сейчас ещё тяжелее, все где-то служат, чтобы свести концы с концами. Наверное, у нас только Бушков сейчас не бедствует. Я со своей домашней оравой долго был «в большинстве». Где-то к шестидесяти, с госпремией, и когда четырёхтомник вышел, да в «Роман-газете» прошло несколько вещей, да издательская волна подфартила — перевели дух. Тысяч двести пятьдесят — тех, советских, на книжке собралось, рублей по 500-600 в месяц на жизнь снимали, и думалось — до рокового часа безбедно хватит. И вот в одну ночь стараниями гайдаровского внука, как у многих, у вас на севере — особенно, все это рухнуло, если не сказать круче. Настроение, дух был мерзейший! Погоревали с Марией Семёновной. Потом засучил рукава, сел за стол, прижал зад. И жена — за машинку.

Только подняли голову — очередная подлянка, по имени дефолт — уже от Кириенко. Откуда кризис — малопонятно, а «кинули весь мир», «и откачка из карманов населения денежной массы» — это и вовсе блуд…

Сейчас на книжке вновь немного собрали — на чёрный день. Немного от изданий-переизданий капает плюс пенсия, огород в Овсянке. Как там у Твардовского —

Не нарвёмся, так прорвёмся,
Живы будем — не помрём…

— Шесть за одного — цена победы, горький баланс той войны. В какой мере вы ощущаете себя в литературе и по жизни тем юным военным полевым связистом, под обстрелом держащим сегодня связь между живыми и мёртвыми, тем и нашим временем и поколениями?

— Пожалуй, не шесть, а десять за одного по новейшему современному счёту… А в какой мере? Если прибегнуть к образу, к метафоре, то мы уже касались стихотворения фронтовика — светлая ему память — Михаила Дудина: «Не знаю что, судьба или подкова, хранит меня…» Думаю, что и молитва моей бабушки Катерины Петровны спасла, охранила меня на войне и после. И на связи между мной и «проклятыми и убитыми», нашим, выжившим, и тем, не дошедшим до Берлина, поколением — смею думать, что «они, как о победе донесенья, возможно, дожидаются меня».

* * *

Вспомнилось: как-то на вопрос о том, кем бы Виктор Петрович стал, если бы не вышел в писатели, этот седой, израненный человек, великий труженик, ответил:

— Наверное, не мог не стать писателем… Оставшись живым на той войне, я должен был им стать! Но если уж мы с писательством по чуду бы и разошлись… стал бы, наверное, крестьянином.

Беседовал Евгений СОРОЧКИН, член Союза российских писателей
Оргкомитет конкурса